— Да, — прошептал Иван. — И она никогда не сумеет меня заставить.
— Она тебя погубит, сын, — сказал Лемешев и, протянув руку, положил ладонь на горячую коленку Ивана. — Давай-ка двигать к берегу, то есть домой.
— Это невозможно. — Иван вздохнул. — Я сойду с ума. Не говори мне про это. Пожалуйста.
— Но ведь ты настоящий мужчина, к тому же моряк. Неужели ты не тоскуешь по запаху моря?
— Я его не помню. Она не хочет, чтобы я его помнил.
— Черт побери, да наплюй ты на нее, тем более что ты ее не любишь! — Лемешев резко поднял голову и попытался сесть, но обжигающая боль в груди заставила вернуться в прежнее положение.
Любить больно. Очень больно. Зачем любить? Можно жить и без этого, — едва слышно прошептал Иван.
Лемешевы остались на ночь. Они видели из окна своей комнаты, как Лидия, одетая в длинное блестящее платье и с красивой высокой прической, увенчанной тремя алыми розами, приблизилась сзади к сидевшему на лавке под деревом Ивану и положила ладони на его голые плечи. Он даже не шелохнулся. Она обошла вокруг лавки, остановилась перед ним, вильнула бедрами и провела сверху вниз ладонями по своему телу, а потом по обнаженной груди Ивана. Он остался неподвижен. Тогда Лидия резким рывком расстегнула молнию своего платья и вылезла из него, как вылезает из старой шкуры змея. Под платьем оказался черный кружевной лифчик и узенькая полоска трусиков. Она приняла позу стыдливости — так делают профессиональные стриптизерши, желая еще больше распалить зрителей, — и начала крутить округлым животом. Откуда-то появилась Перпетуя с пластмассовым ведерком в руке. Не обращая внимания на Лидию, она приблизилась к Ивану, погладила его по голове и, зачерпнув из ведра молока, протянула кружку. Он выпил ее машинально и залпом. Перпетуя снова погладила его по голове и направилась в сторону флигеля, где поселили Лемешевых. Лидия вдруг топнула обутой в туфлю на высоком каблуке ногой и показала Перпетуе кулак. Потом быстро нагнулась, схватила с земли платье и убежала. Иван достал из кармана джинсов сигарету и закурил. Перпетуя, стукнув предварительно в дверь, зашла в комнату и сказала:
— Видели? Ну и цирк. Кто бы мог подумать, что Лидия окажется способной на подобную мерзость. Она совсем другой была, когда с нами жила это ее в городе испортили. Ну и оставалась бы себе там. — Перпетуя налила в глиняные кружки молоко. — Пейте. Парное, — сказала она и присела на табуретку, сложив на коленях сильные загорелые руки. — Мы поначалу не знали, куда деваться от этого срама, а теперь вроде как попривыкли. — Она внимательно посмотрела на Амалию Альбертовну и, увидев, что по ее щекам текут слезы, сказала: — Лоида считает, он вас узнал. Я тоже так считаю.
— Но он не хочет возвращаться домой, — сказал Лемешев. — Конечно, можно заставить его вернуться силой, но…
— Силой нельзя. Лучше немного обождите. И Лоида так считает. Если бы только ее не парализовало…
— Это что, гипноз? — спросил Лемешев со странной — ненатуральной — иронией. — Я всегда считал все это бабскими сказками. Я и сейчас еще не верю до конца, что…
— Действие гипноза уже кончилось, — едва слышно сказала Перпетуя. — Парень валяет дурака. Я поняла это, когда он увидел тебя, Амалия. Он сейчас размышляет. Возможно, он когда-то вернется домой, но только не сейчас. Я боюсь за него — там его ждет опасность.
— Вы правы, — неожиданно согласилась Амалия Альбертовна. — Я останусь с ним здесь. Мишенька, ты позволишь мне остаться? — спросила она у мужа звенящим от слез голосом.
— Что за глупости… — начал было Лемешев, но вдруг осекся. — Оставайся, — коротко бросил он и быстро вышел из комнаты.
— Все обойдется, — говорила Перпетуя, гладя по спине горько рыдавшую Амалию Альбертовну. — У меня предчувствие, что все обойдется и он вернется домой. Я очень к нему привязалась, но все равно буду рада, если он вернется домой. Пускай только чуть-чуть придет в себя.
— Он никогда не придет в себя, — сказала Амалия Альбертовна. — Потому что Маша уехала. Навсегда.
— У меня такое ощущение, словно ваша Норма готова простить Поллиону измену, предать родину, бросить детей и бежать вместе с любимым на край света. Но ведь она не простая смертная, а жрица друидов. Поллион враг, предатель, неверный возлюбленный.
Джин сидела в шезлонге на краю бассейна с клавиром «Нормы» в одной руке и сигаретой в другой. Когда-то она сама великолепно пела партию Нормы, о чем свидетельствовали многочисленные рецензии музыкальных критиков, единодушно величавших ее prima doima assoluta североамериканского континента. Джин не довелось выступать в Катанье в театре Беллини — расцвет ее карьеры совпал со второй мировой войной. Зато ее величественную в своей пагубной страсти Норму помнили в Штатах и по сей день.
Джин встала, прошлась по краю бассейна, и Машу охватил священный трепет. Она отчетливо услышала «Norma viene»[21] — это пел хор жриц, приветствующий главную друидессу.
— Вот так я выходила на сцену в первом действии, — рассказывала Джин. — В моей душе клокотала ненависть к римлянам, в то же время я жаждала увидеть Поллиона и пасть ему в объятья. Но, творя молитву луне, я забывала обо всех земных чувствах. Они просыпались во мне, когда я брала последнюю ноту этой божественной арии. Вы же поете ее, думая о Поллионе. Я очень сопереживаю вашей Норме, но, поверьте, существуют более чем вековые традиции исполнения этой арии, и даже великая революционерка оперной сцены, ваша знаменитая тезка Мария Каллас, в чем-то их придерживалась.
Они репетировали еще несколько часов, время от времени спасаясь от жары в голубоватой воде бассейна. Маша старалась запомнить каждую фразу Джин, хотя она и не могла согласиться со многими ее высказываниями — она знала на память всю оперу, могла спеть за любого из ее персонажей, и в музыке Беллини ей слышалось подтверждение правоты собственной трактовки образа.
Наконец Джин не выдержала и, вынырнув в очередной раз из воды, выкрикнула громко и даже сердито:
— Да пойми ты наконец, глупышка, — он всею лишь обыкновенный мужлан. Они все, все такие. Получил что хотел — и пошел искать что-то свеженькое. А мы, дуры, чуть ли не святых из них делаем.
— В финале оперы Поллион бросается в костер, чтобы разделить участь возлюбленной, — возразила Маша.
— Просто у него не осталось иного выбора.
— Выбор есть всегда. Но мы, как правило, выбираем то, что соответствует нашей натуре, — сказала Маша, заворачиваясь в длинный махровый халат.
— Ах ты, моя романтичная и доверчивая душенька. Что ж, делай так, как считаешь нужным, да поможет тебе Господь. Будем надеяться, итальянцы тебя поймут. В тебе столько чистой и искренней страсти, что на самом деле жалко тратить ее на холодную бездушную богиню-луну — уж лучше отдать ее живому жеребцу, который с красивой легкостью возьмет верхнее «си». Вот только в жизни, малышка, будь осторожной. Вряд ли среди ныне живущих мужчин найдется хотя бы один, способный броситься за любимой в огонь.
Возвращаясь от Джин, Маша заехала перекусить в китайский ресторанчик. Вечером ей предстояла репетиция с Хьюстонским симфоническим оркестром — она дала согласие петь сцену и письмо Татьяны в благотворительном концерте, где, кроме нее, участвовал Ван Клиберн.
При этом имени ее душа погружалась в тоску и скорбь по утерянной, как ей казалось, навсегда жизни.
В шестьдесят пятом они ходили на концерты Клиберна с Яном. Ван играл на «бис» все ее самые любимые вещи: «Посвящение» Шумана, «Грезы любви» Листа, Третью балладу Шопена. Как-то Маша, вернувшись с концерта, полночи терзала рояль. Ян сидел на подоконнике и смотрел вниз. Маша забыла о его существовании — за несколько часов он не проронил ни звука и даже, кажется, не шелохнулся. Когда она наконец выдохлась и с шумом захлопнула крышку «Бехштейна», Ян сказал глухим хриплым голосом:
— Хорошо, что на свете есть музыка. Она облегчает боль и усиливает радость. Правда, иногда она вдруг обнажает самый болезненный нерв и тогда…