Он наклонился, взял в свою ладонь ее негнущуюся руку, коснулся сухими колючими губами и вдруг громко зарыдал, закрыв ладонью лицо. Устинья видела, как капали на белоснежную нейлоновую сорочку слезы, сбегавшие с его щек, как дрожал подбородок. Ей было жаль плачущего, но она боялась шевельнуться — казалось, она вот-вот рассыплется на несколько кусков и перестанет существовать как одно целое «я». Что-то творилось с ее головой, и она закрыла глаза и попыталась сосредоточиться на той мысли, что она — Юстина Ковальская, а это пришел ее муж, Анджей. Да, но ведь она уже давно не Юстина, а Марья Сергеевна, значит, Анджей пришел не к ней, а к Маше, своей мечте, своему идеалу, этому таинственному un Sospiro, которым она, Юстина, так никогда и не смогла для него стать. Анджей бы ни за что не стал разыскивать ее, Юстину, — это она всю жизнь только и делала, что разыскивала его, а он от нее убегал. Она и во сне часто видела, как ищет Анджея, плутая по пустынным улицам-лабиринтам незнакомого города, на чердаке какого-то бесконечно длинного строения, в парке, где вместо деревьев стоят гипсовые статуи обвитых змеями мужчин и женщин… Где только она его не искала! И ни разу не нашла. Но теперь он сам нашел ее, потому что она присвоила себе имя той, которую он всегда любил. Даже тогда, когда от нее уходил. Господи, это возмездие. Страшное возмездие. Почему она не умерла тогда, в Плавнях, от сердечного приступа? Почему не кинулась с обрыва в реку? Не бросилась под поезд? Не выпила пузырек снотворных таблеток? Что ей теперь делать?..
Она чуть-чуть приоткрыла глаза. Анджей сидел в кресле со стаканом в руке — он успел открыть бар.
— Эй, не бойся, я не собираюсь учинять тебе допрос, — сказал он и как-то жалко улыбнулся. — Одно скажи: ее больше нет?
— Она умерла, — тихо сказала Устинья. — Она тебя не вспоминала. Перед смертью она наконец встретила настоящую любовь.
Устинья видела из-под полуопущенных век, как лицо Анджея исказилось в гримасе не то боли, не то разочарования и порадовалась тому, что сумела хоть как-то его уколоть.
— Я в это не верю, — сказал он и залпом проглотил свой коньяк. — То, что она смогла стать женой этого вахлака Соломина, меня нисколько не удивляет — такие, как он, созданы быть вечными рогоносцами. Этот тип мужей-содержателей красивых и капризных женщин описан еще во времена Декамерона. Но в то, что она смогла забыть меня, я не поверю даже под страхом смертной казни. А ты, Юстина, здорово постарела и превратилась в настоящую жену высокопоставленного советского чиновника-бюрократа. С чем тебя и поздравляю — ты сделала головокружительную карьеру.
— Ты тоже изменился не в лучшую сторону, — проговорила наконец Устинья, теперь открыто разглядывая Анджея. — Нет, внешне все в полном порядке — чувствуется, ты преуспеваешь в своем Новом Свете, но вот твоя душа…
— Не хочешь ли ты сказать, что я продал ее дьяволу? — Он скорчил недоуменную гримасу, на мгновение став прежним Анджеем. Но только на очень короткое мгновение. — Ах, Юстина, а ведь ты, как всегда, права. Америка оказалась не очень романтичной страной, не то что Россия, которой я, между прочим, сыт по горло. Хочешь выпить?
Она покачала головой.
— Зачем ты пришел? Ведь если бы она была жива, ты мог сделать ей очень больно.
— Сам не знаю. Она… умерла своей смертью?
— Ее убил какой-то маньяк. Она жила все в той же квартире и пела в ресторане. Это она спасла от смерти нашего Яна.
— Яна? Но ведь он погиб в сорок четвертом. Ты сама сказала, что опросила десятки людей… — Анджей замолк и сидел какое-то время, неподвижно глядя перед собой. — Итак, Ян жив. Или это не он, а кто-то другой, но ты убедила себя в том, что это Ян. Теперь ты будешь верить в это до самой смерти. Счастливая ты, Юстина.
Он снова налил себе коньяка и задумчиво смотрел на большую пузатую рюмку, которую держал обеими руками.
Устинья безошибочно поняла — не нужно убеждать Анджея в том, что этот Ян его родной сын, приводя в доказательство Машину удивительную любовь, основанную, как полагала Устинья, на граничащей с ясновидением интуиции, свойственной некоторым душевнобольным людям. Анджей из романтика превратился в прагматика, а для прагматика доводы подобного рода не просто неубедительны, а смехотворны. Она сказала:
— Как бы то ни было, я бы не хотела, чтобы ты встречался с ним. Да и Маше ты теперь вряд ли нужен. Впрочем, это и твои дети тоже, и ты вправе решать сам.
— Ты меня уже не любишь, Юстина?
— Нет сил. — Она вздохнула. — К тому же, как ты знаешь, разочарованность хуже смерти.
Он весь сник, и ей стало его слегка жаль, но это была абстрактная жалость к человеческому существу, обманувшемуся в своих надеждах.
— Ладно. — Он встал. — Не стану набиваться к тебе в официальные гости — живи, будто ничего не произошло. Я бы очень хотел повидать Машу, но если ты против…
— Я не против. Просто мне очень не хочется, чтобы коречку постигло еще одно разочарование — ее и так не слишком балует жизнь.
— Тогда передай ей от меня привет. Или лучше не надо. Как будто меня не было. Прощай, Юстина.
Она снова закрыла глаза и открыла их, лишь когда захлопнулась входная дверь.
После гибели Маши-большой и своего возвращения в Ленинград в лоно семьи Иван (Яном его звали только Устинья и Маша-маленькая) бросил университет и попросил отца устроить его простым матросом на какое-нибудь судно, отправляющееся куда подальше.
Амалия Альбертовна, как и следовало ожидать, была против, но не посмела сказать ни слова, опасаясь потерять сына навсегда.
В течение трех недель Лемешеву удалось покончить со всеми формальностями, связанными с получением загранпаспорта и так далее, ибо у него были связи в мореходстве и даже в КГБ. Ивану подыскали место помощника радиста на отходящем в Австралию сухогрузе. Он предпочел заменить внезапно заболевшего матроса.
Четыре с лишним месяца, проведенных вдали от дома, в условиях, ничем не напоминающих прежнюю жизнь, благотворно сказались на состоянии его духа. Иван окреп физически, перестал мучиться кошмарами. На судне его прозвали «декабристом» — он никогда не ходил на берег, а в свободное время часто писал что-то в тетрадке. Однажды веселая компания в кубрике заставила Ивана прочитать вслух то, что он написал. Это были стихи о несчастной любви. Кое у кого они вышибли слезу — моряки, как ни странно, народ сентиментальный. Как бы там ни было, Ивана больше не трогали, но прозвище «декабрист» приклеилось намертво.
Жизнь на берегу была ему в тягость, в тягость стала и материнская любовь, хоть он и переносил ее, что называется, стоически. Лемешев настаивал, чтобы Иван сдал экстерном за последний курс университета и защитил диплом, Иван наотрез отказался, но, не желая огорчать отца и мать, перевелся на заочное отделение.
Он стал очень красив, и на него смотрели на улице женщины, однако ко всем без исключения, так или иначе могущим претендовать на роль его возлюбленной, Иван испытывал физическое отвращение. На свое загорелое, налившееся от нелегкой работы мускулистой крепостью тело он смотрел как бы со стороны и даже с некоторой брезгливостью, не чувствуя никакой с ним связи. Подчас оно его даже тяготило. К счастью, плоть молчала, не смущая душу и разум.
Пробыв десять дней дома, он снова ушел в плавание, на сей раз к берегам Африки. В день отплытия он позвонил в Москву Маше, и она — он понял это по ее голосу — чуть не расплакалась от радости. Его так и подмывало бросить все и рвануть в столицу, но он сумел себя пересилить. Это плавание показалось ему слишком длинным и очень уж спокойным, хотя их судно дважды попадало в жестокий шторм. Он больше не писал стихов, а в свободное от вахты время глядел часами в морскую даль или на звезды.
Ступив наконец на родной берег и посвятив родителям два неполных дня, Иван сорвался в Москву.
Маша была на восьмом месяце. Она открыла ему дверь и вдруг почувствовала, как лицо и шею залила жгучая краска стыда. Пять минут назад она рассматривала в зеркало свою неестественно раздувшуюся фигуру и кусала губы, чтоб не разрыдаться от отвращения к себе.