Идеалом человеческого общежития для Угрюм-Бурчеева была пустыня. Он мечтал весь мир превратить в военную казарму, всех заставить маршировать по одной линии, все население разделить на взводы, роты, полки, отдав их под строжайшее наблюдение командиров и шпионов, во всем навести единообразие форм — в построении помещений, в одежде, в поведении, в работе. «Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево» (IX, 407). Работы в том городе, который вознамерился возвести Угрюм-Бурчеев, производятся по команде. «Обыватели разом нагибаются и выпрямляются; сверкают лезвия кос, взмахивают грабли, стучат заступы, сохи бороздят землю, — все по команде... Около каждого рабочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем и через каждые пять минут стреляет в солнце» (IX, 409—410). Требованиям правильного фронта Угрюм-Бурчеев хотел подчинить даже брачные союзы, допуская их только между молодыми людьми одинакового роста и телосложения.
Гротескный образ отвратительного деспота Угрюм-Бурчеева показывает, с каким презрением и негодованием относился Салтыков-Щедрин к царизму и с какой убийственной силой умел он пригвоздить к позорному столбу власть, враждебную народу.
Писатель-демократ страстно и мужественно защищал бесправных людей от свирепых Угрюм-Бурчеевых. Относясь с чувством глубокого сострадания к угнетенной народной массе, Салтыков вместе с тем сурово осуждал ее за политическую пассивность и неверие в свои силы. Именно за то, что она рабски повиновалась глупым властям, верила в царя и терпеливо ожидала пришествия добрых начальников, сатирик представил ее в обличительном образе глуповцев.
Здесь впервые выступил Щедрин сатириком и по отношению к народной массе. В этом, между прочим, своеобразие «Истории одного города» в творчестве Щедрина. Правда, уже начиная с «Губернских очерков», Щедрин не страшился высказывать самые горькие истины о крестьянской психологии, о рабской привычке масс к повиновению. Позиция Щедрина относительно масс была позицией не прекраснодушного народолюбца, а учителя, наставника, идеолога, проникнувшегося заботами об интересах народа и глубоко верящего в его силы. Однако там, где Щедрин прежде касался теневых сторон характера, нравов, обычаев человека толпы, он делал это, не прибегая к приемам сатиры, в тоне глубочайшего сочувствия.
Мотив гуманистического сострадания проходит и через «Историю одного города»; с небывалой еще в творчестве Салтыкова силой он окрашивает драматические картины народных бедствий в главах «Голодный город» и «Соломенный город». Но рядом с этим появляется и сатира на мужика. Она появляется там, где Щедрин говорит о массе, покорствующей бичам, безропотно переносящей надругательства и издевательства над своей личностью, над самыми элементарными человеческими правами и интересами. Никогда — ни до, ни после — щедринская критика слабых сторон народа не достигала такой остроты, такой силы негодования, как в «Истории одного города».
Сколько должно было накопиться в душе писателя горечи при созерцании народного «долготерпенья», чтобы побудить его коснуться своей сатирой самого священного для него имени — русский мужик! Но как ни велико было негодование Щедрина по поводу пассивности масс, его сатира по отношению к народу имела утверждающий характер. Щедрин пояснял, что в данном случае речь идет не о действительных свойствах народа, не о его национальных и социальных достоинствах, а о «наносных атомах» (IX 378), то есть о чертах рабской психологии, выработанных веками самодержавного деспотизма и крепостничества.
Таким образом, если в изображении господствующей части общества Щедрин сосредоточил внимание на деспота- . ческам характере политического режима, то в изображении народа он поставил акцент на политической пассивности масс, открывающей свободу для безнаказанных проявлении деспотизма. «История одного города» — это двусторонняя сатира: на самодержавие и на политическую пассивность народных масс. Первое находило себе надежную опору во второй. Требовался удар, который разоблачал бы власть и одновременно указывал бы народу на те пороки, которые мешают ему понять и осуществить свое гражданское призвание. Само собою разумеется, что в том и другом случае мера сатирического наказания была разной. Если по отношению к самодержавию сатира носила характер беспощадного и полного отрицания, то по отношению к народу целью ее было исправление нравов, политическое просвещение.
Щедрин, конечно, хорошо знал, что масса далеко не вся сплошь и не всегда покорна своим поработителям, что ее терпение нередко прорывается случаями одиночного или группового протеста против насилия. Это было показано сатириком в ряде рассказов 50—60-х годов («Развеселое житье», «Госпожа Падейкова», «Глуповское распутство», «Деревенская тишь») и отчасти в той же «Истории одного города».
Но эти случаи в конечном счете не изменяли общей картины народной пассивности. В «Истории одного города» Щедрин преимущественно останавливается именно на этой общей картине, а не на исключениях из нее. На упрек рецензента (Суворина), что он заставляет глуповцев слишком пассивно переносить лежащий на них гнет, Щедрин отвечал: «Я, впрочем, не спорю, что можно найти в истории и примеры уклонения от этой пассивности, но на это я могу только повторить, что г. рецензент совершенно напрасно видит в моем сочинении опыт исторической сатиры. Притом же для меня важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению заключается в пассивности» (XVIII, 239—240).
Автора «Истории одного города» интересовала задача не историка, стремящегося охватить сильные и слабые стороны крестьянского движения, а задача сатирика, поставившего себе целью показать губительные последствия пассивности народных масс, — это во-первых. А во-вторых, — и это особенно важно, — к оценке фактов народного протеста Щедрин подошел в «Истории одного города» с более высоким критерием. В предшествующих произведениях, за исключением небольшого эпизода в очерке «К читателю», изображавшего столкновение обывателя с представителем власти, Щедрин касался только явлений классового антагонизма между крестьянами и помещиками. В отличие от этого в «Истории одного города» Щедрина интересует отношение народа не к помещикам, а к власти, интересует не просто социальный протест против помещиков, а политический-протест против самодержавия. Излишне доказывать, что до этого второго рода протеста крестьянство почти не поднималось. Бунтуя против отдельных помещиков и местных начальников, мужицкая масса выдвигала правдоискателей и посылала прошения, пытаясь найти правду в правительственных верхах. Вера в царя и добрых начальников продолжала жить долго после утраты веры в добродетельного помещика. Царистские иллюзии наложили свою печать даже на самые крупные крестьянские движения. Расстояние от стихийного социального протеста против помещиков и буржуазии до сознательного политического протеста против самодержавия крестьянство преодолело лишь в начале XX века.
Как вытекает непосредственно из контекста, под «наносными атомами», облепившими своей массой природные свойства глуповцев, Щедрин подразумевал именно эту, веками рабства воспитанную, наивную веру мужика в разумных начальников, которые защитят его от начальников неразумных и помогут выйти из стесненных обстоятельств. Щедрин показывает, как в недрах масс зреет протест и как этот протест все еще не может прорваться сквозь кору «наносных атомов», то есть рабской привычки к повиновению. Градоначальники свирепствовали. «Но глуповцы тоже были себе на уме. Энергии действия они с большою находчивостью противопоставили энергию бездействия». Они не соглашались. «И упорно стояли при этом на коленах... Знали они, что бунтуют, но не стоять на коленах не могли» (IX, 345). Но бывали минуты, когда «бунт на коленах» готов был перерасти в настоящий бунт. Об этом рассказывается в потрясающей по своему трагизму главе «Голодный город», где рисуется картина народного гнева, вызванного угрозой голодной смерти. «Наступила такая минута, когда начинает говорить брюхо, против которого всякие резоны и ухищрения оказываются бессильными». Сердца обывателей ожесточились, «глуповцы взялись за ум». Стали они «судить да рядить, и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе человека, Евсеича». Евсеич трижды ходил к градоначальнику Фердыщенко добиваться от него правды для мужиков, а добился всего лишь кандалов и ссылки для себя. «С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли».