В ночь на 3 мая 1808 года, в следующую после восстания ночь, на пустыре на окраине города оккупанты расстреляли шестьсот человек.
…Он действительно писал эту картину в каком-то исступлении. Иссиня-черное небо, черная шеренга солдат, выставивших поблескивающие при свете большого желтого фонаря ружья, которые как бы отделяют бытие от небытия. И падают рядом с каменной стеной те, кто перешагнул смертную черту, — патриоты, люди из народа. Свершает во тьме ночной свои черные деяния черная свора оккупантов. И как символ разъяренной, непокоренной, сопротивляющейся Испании — молодой мадридец в желтых штанах и белой рубахе, в ярости и гневе вскинувший руки.
Свободу не убить!
Тогда это были оккупанты. Сейчас те же злодеяния творят контрреволюционеры.
Гойя верил, что участь народа изменится. Он писал: «Времена меняются». Он говорил: «Будущее заговорит».
* * *
Будущее действительно заговорило. В 1820 году приготовленный к отправке в Америку полк испанской армии под командованием Риего поднял знамя борьбы против абсолютизма. Началась вторая испанская революция. Она показала, что народ не хочет мириться с реакцией, с самодержавием, с инквизицией.
Фердинанд был вынужден упразднить инквизицию, закрыть многие монастыри. Правда, потом он вновь ввел ее, когда при помощи стотысячной французской армии подавил в крови революцию. Риего был казнен. Вновь тысячи и тысячи людей были отправлены в ссылку и умерщвлены в подвалах инквизиции и военных трибуналов.
Указом от И марта 1824 года в Испании были восстановлены феодальные права, привилегии церкви.
* * *
Гойя попросил разрешения уехать из Испании. Он ссылался на перенесенную за несколько лет до этого тяжелую болезнь, на необходимость лечиться на французском курорте, на старость. Ему действительно было уже много лет. Но он по-прежнему не расставался со своим черным цилиндром — тем, в котором он четверть века назад нарисовал себя в «Капричос». В те далекие годы этот головной убор назывался «Бенджамин Франклин» — первым моду на него ввел посланец заокеанской республики, тогда самой демократической страны в мире. И носили его главным образом те, кто отличался революционными симпатиями.
Гойя. Девушка с кувшином.
Разрешение было дано. Но старый художник не поехал в Пломбьер, не поехал лечиться. Он пробыл некоторое время в Париже, где все предвещало революцию, а затем отправился в Бордо.
Здесь, в Бордо, центре испанской эмиграции, он провел свои последние годы. И здесь он создал свои последние творения — незабываемые и поэтические, глядя на которые трудно поверить, что их рисовал больной восьмидесятилетний старик, теперь не только глухой, но и почти слепой.
«Только воля поддерживает меня», — писал он.
На рисунке, изображавшем бредущего на костылях старика, он напишет: «Я все еще учусь…»
Он опять рисовал людей из народа, своих друзей — эмигрантов. Это были теплые, живые портреты, полные любви и уважения, сценки, напоминавшие о радости простого труда: «Кузница», «Точильщик ножей». И здесь же он написал свою «Молочницу из Бордо», или «Девушку с кувшином», — девушку из народа, грациозную, красивую, не чета развратным придворным дамам…
Ненадолго он возвратился в Мадрид. Там была тьма, цепи и кнут.
Он умер в Бордо в 1828 году.
Незадолго до смерти он сказал: «Я больше не вижу, мой пульс не бьется, у меня нет ни пера, ни чернильницы. Но у меня остается воля, бьющая через край».
Лишь в 1898 году — семьдесят лет спустя — прах его был привезен в Испанию.
* * *
…Многое видело небо Испании. Дымные костры пожарищ и костры, зажженные инквизиторами, жестокость и мракобесие королей, на род в цепях. Но оно видело также, как бросали вызов тиранам ткачи Барселоны, горняки Астурии, батраки Валенсии, как сражался за лучшее будущее — и во времена Фердинанда VII, и во времена кровавого Франко — испанский народ.
Вот уже более двадцати лет, как опустилась над Испанией черная туча франкизма. Как и сто пятьдесят лет назад, в стране — сто шестьдесят тысяч попов, тридцать пять тысяч церквей и монастырей. Во мраке нищеты, бесправия, католического мракобесия и фанатизма живет эта страна сегодня.
Но придет день, о котором грезил Гойя, день, когда небо Испании станет ясным для народа.
Крамольные полотна
…О, если бы слова мои могли дойти до тебя,
труженик и страдалец земли русской…
Как я научил бы тебя презирать твоих
духовных пастырей… Ты обманут их облачением,
ты смущен их евангельским словом — пора их
вывести на свежую воду. Герцен, 1861
1
два взглянув на эскиз, на котором был изображен пьяный-препьяный священник и еще более пьяные участники торжественного церковного шествия — картина должна была называться «Сельский крестный ход на пасхе», — члены совета Академии художеств поспешили возвратить его автору. О священниках такое! Ни в коем случае.
На сей счет у молодого выпускника Московского училища живописи и ваяния, явившегося в академию в старенькой тужурке и худых штиблетах, было свое мнение. Но Перов не стал спорить. Неблагопристойно? Что ж. Будет и благолепие, будет и милая совету идиллическая картинка: ведь не станет совет возражать против новой темы, против того, что он изобразит проповедь в деревенской церквушке. Впрочем, он вовсе не собирался расстаться с задуманным. И, как только ему утвердили эскиз, принялся работать над двумя картинами сразу.
Осенью 1861 года (уже зарницами в ночи прополыхали взбудоражившие всю Россию бунты обманутых царем и священниками крестьян — в Кандеевке, в Бездне, в других местах, уже дошли в Россию пламенные строки Герцена, написанные в честь павших борцов) Перов почти одновременно закончил две картины.
И как он, наверно, посмеивался в душе, когда члены совета присудили ему медаль: не разобрались-таки в скрытом смысле «Проповеди в селе» ученые мужи.
Зато неплохо разобрались другие — те, кто были душой с восстающим против самовластья народом, кто с полуслова привык понимать эзоповский язык «Современника», кто еще за шесть лет до этого аплодировал Чернышевскому, провозгласившему, что искусство не может быть оторванным от реальной жизни и общественной борьбы. Именно это считал главным для себя и Перов, чуть ли не наизусть знавший «Мертвые души» и «Ревизора», зачитывавшийся статьями Белинского и Герцена, любивший стихи Некрасова. В свои двадцать семь лет он уже хорошо знал, почем фунт лиха, с достатком хлебнул его в годы учения в Арзамасе и в Москве, где очутился без копейки. Отец, бывший прокурор, впавший в немилость из-за смелого образа мыслей и нежелания подличать, сам сидел без денег и не мог помочь сыну.
О картине заговорил весь Петербург, даром что висела она в полутемном зале, была невелика размерами и как-то вроде бы даже терялась среди огромных полотен художников-академистов, по предначертаниям начальства черпавших свое вдохновение в эпизодах из священного писания или античной истории…
Здесь тоже была история, но совсем другая!
Посмотрите: старенький священник, одной рукой показывая на небо, другой вполне определенно указывает на помещика, сидящего в кресле. А сама проповедь — об этом свидетельствует надпись на стене — посвящена тому, что «несть бо власти, аще не от бога». И храпит под мерный рокот елейных слов, развалившись в специально для него припасенном кресле, толстый, плешивый помещик с округлым животиком — ему-?? уж во всяком случае эта проповедь ни к чему. И охраняет его покой здоровенный лакей, который гонит прочь осмелившуюся приблизиться к барам бедно одетую старушку. И увлечена разговором с местным щеголем молодая, с пустым и холодным лицом помещица. Чуть прикрывшись молитвенником, разодетая в шелка, беззаботная, с явным удовольствием внимает она комплиментам уездного дон-жуана.