В воздухе зазвучал протяжный мучительный стон, взвившийся вверх пронзительной нотой. Оба охранника вздрогнули, причем первый едва не выронил с перепугу ружье, а второй – папиросу. Первый охранник быстро перекрестился.
– Да не простужайся ты за цей гембель! – усмехнулся второй. – Это в карцере стонет один политический. Обрабатывали его сегодня да переусердствовали маленько – и дубинами били, и плетьми… Исходили до полусмерти. Вот и лежит теперь, стонет. К утру, похоже, душу Богу отдаст. – Охранник пожал плечами и снова попытался раскурить папиросу.
Но стон прозвучал вновь – громкий, тоскливый, полный нечеловеческой боли, резко взвившийся вверх тонкой нотой и почти сразу глухо потонувший под каменными сводами тюрьмы.
– Начальство зверствует, – вздохнул второй охранник, – бьют их страсть как… А они все молчат… Либо молчат, либо ругаются, как проклятые… Выродки, не люди. А потом помирают, не выдерживают. А мы зарывай их – день за днем. Как помрет, мы под покровом ночи в мешок заворачиваем, выносим и в яму бросаем. Когда яма заполнится, ее зарывают и соседнюю рядом роют. И концы в воду. По документам человек вроде как в тюрьме сидит, суда ждет, а на самом деле давно гниет в яме. Нехорошее место тюрьма наша. Плохое оно. Проклятое.
– Да где ты за хорошую тюрьму видел? От фасон за вырванные годы!
– Люди языком наматывают… – голос охранника снова был полон трагического шепота, – что в месте этом самом хоронили некрещеных младенцев. Вот и бродят теперь в наших подвалах ихние проклятые души. Плохое место, дьявольское. Недаром с высоты птичьего полета тюрьма наша напоминает лежащий крест. Ночью, когда садится туман, вокруг тюрьмы бродят давно умершие заключенные, которые были тайком зарыты. Не похоронили их по-людски, вот и бродят теперь, ищут, кому отомстить. Говорю тебе, плохое место. – Он тяжело вздохнул.
Оба охранника замолчали, погруженные каждый в свои мысли. И снова раздался стон. Первый охранник опять перекрестился – он был суеверен до ужаса. А стон звучал действительно страшно – особенно в подземелье тюрьмы.
– Слухай, а шо будет, если мы глянем за черта хоть одним глазком? – В глазах охранника загорелось любопытство. – Когда еще такой случай зафасонится? Посмотрим, шо его от людских глаз прячут. Может, урод какой? До сигнала тушить свет еще за полчаса!
– Ну, если за один глазок… – как бы нехотя согласился его напарник.
И, сжав в руке универсальный ключ от всех камер, который всегда был на вахте караула в подвале, первый охранник все же как-то нерешительно направился в левый коридор, в самую глубину. В последних камерах этого коридора содержались особо опасные преступники, которым полностью был запрещен контакт с внешним миром. И с охранниками тоже.
В тюрьме стояла мертвая тишина. Прекратились даже стоны политического – несчастный узник либо умер, либо уснул. Керосиновые лампы, освещающие длинный коридор подвала, чернели совсем тускло, и от этого по кирпичным стенам, поросшим мхом, плясали фантастически изогнутые тени. Это было самое мрачное место тюрьмы. Здесь, глубоко под землей, содержались те, кто давным-давно потерял человеческий облик, отпетые из отпетых, преступники, несущие угрозу всему обществу. Недаром многие охранники действительно верили в то, что они продали душу дьяволу.
Условия содержания таких заключенных были строже, чем всех остальных. В отличие от прочих заключенных, им было запрещено носить свою одежду. Весь срок заключения они ходили в холщовой арестантской робе. Часто их приковывали кандалами к стене. Им были полностью запрещены контакты с внешним миром. В камерах полностью отсутствовали окна – даже узкая прорезь в камне, позволяющая увидеть кусочек неба. Ничего, кроме толстой, прочной кирпичной кладки стены.
Днем их камеры освещали тусклые, чадящие лампы, не разгоняющие многолетний мрак подземелья. Заключенным были запрещены прогулки и общение с охраной. На допросы их водил специальный конвой – единственные люди, которым позволялось видеть их лицо. Еду арестантам доставляли в узенькое окошко в двери. Охране не разрешалось с ними разговаривать. И от таких жестоких, страшных условий содержания многие узники сходили с ума.
Камера № 322 была последней по коридору. Охранники остановились перед дверью – внутри была мертвая тишина. Оба почти синхронно тяжело вздохнули, переглянулись, и наконец первый охранник открыл дверь ключом. Замок щелкнул.
– Встать с нар! Руки за голову! – зычно крикнул в темноту камеры второй. Ответом ему была мертвая тишина.
Тусклый фитилек керосиновой лампы, подвешенной над дверью, почти не разгонял густого мрака камеры. Потолок был низкий, а потому внутри даже нельзя было стоять в полный рост. Глаза охранников понемногу привыкли к темноте, а потому они через время разглядели железную койку у стены, ведро напротив нее. Еще они увидели глиняный кувшин с водой на полу да плошку с краюхой черного хлеба. И всё. Больше внутри ничего не было. Камера была пуста.
– Шо за… – Второй охранник словно забыл все слова, с ужасом разглядывая пустое пространство, в то время как первый вдруг начал энергично креститься обеими руками, словно отмахиваясь от чего-то очень страшного. Продолжая креститься, он вошел внутрь. Сомнений не было: узник исчез – каким-то образом исчез. Внутри помещения действительно никого не было. Оба охранника не верили своим глазам.
Внезапно второй вскрикнул, указав на стену напротив кровати:
– Смотри! Свежая кладка, и кирпичи другие. Тут за ремонт делали?
– Мы под трибунал пойдем! – по-бабски запричитал первый. – От це шухер! Сбежал! Когти вырвал!
– Может, он сбежал за прошлую смену. Мы сейчас с тобой пойдем до начальства, да вениками прикинемся – слышали, мол, шум в 322-й камере, не знаем, как поступить. Начальство явится камеру открывать, а мы с ними – вроде как чистые. Заодно и про свежую кладку в стене узнаем. – Второй охранник, похоже, моментально сообразил, что нужно делать.
Не прикасаясь ни к чему в камере, оба заперли дверь и, с ужасом пятясь, быстро оказались за пределами страшного места, в коридоре. Тусклая керосиновая лампа в камере все продолжала гореть.
К ночи сгустился туман. Старый сторож Второго христианского кладбища, расположенного напротив тюрьмы, в узкое оконце своей сторожки смотрел, как его клочья стелятся по снегу, по самой земле, окутывая ночную мглу вокруг мутной дымкой. Из-за туч давным-давно вышла луна. Ее свет, отражаясь от белого снега, освещали все вокруг настолько ясно, что если бы не туман, ночь была бы совсем светлой. Туман казался плотной вуалью, придающей дымчатость и размытость даже белому свету. В его окружении луна казалась похожей на белое блюдце, закрытое дымчатой салфеткой на темной скатерти ночных облаков.
Ворота кладбища были давным-давно заперты на крепкий висячий замок. Ночью похолодало, ударил мороз, и даже собаки не пролезали в дыры ограды, стараясь спрятаться где-то, забиться в какую-нибудь щель от холодной ночной погоды.
А еще надо отметить, что ворота кладбища были расположены почти напротив главных ворот тюрьмы. И год за годом старик-сторож наблюдал мрачный кирпичный зáмок тюрьмы, не меняющейся со временем. Он много повидал на своем веку. Видел облавы на кладбище, когда жандармы искали сбежавших заключенных, отпирал ворота тюремным охранникам, тайно хоронившим узников, скончавшихся в тюрьме, такие тайные, совсем не христианские похороны, всегда совершались по ночам. Видел белые, расплывчатые силуэты, в лунном свете бредущие по заснеженной или размытой дождем дороге, – скорбные души тех, кому уже не суждено было выйти за мрачные ворота тюрьмы. Сторож кладбища мог рассказать очень многое. Но долгий опыт работы приучил его держать язык за зубами. На собственной шкуре он не раз выучил избитую истину: меньше знаешь – лучше спишь и меньше болтаешь – больше денег.
А потому без ужаса он взирал на мрачные окрестности самого страшного места в городе, где кладбище было расположено прямо напротив тюрьмы.
Тюрьма, построенная в форме креста, казалась страшным символом вечного отсутствия надежды, так же, как кладбище – символом вечного покоя. И неизвестно, что из них было страшней.