— Значит, разные вопросы, и что же дальше?
— Продержали мы их до трех часов ночи. Агитировали и разъясняли. В три часа ночи — голосовать. Кто за колхоз? Ни-ко-го. Ну, конечно, темный народ. Тяжелы на подъем. Смотрят друг на друга. А все вместе косят глазами на какого-нибудь авторитетного мужичка. Если Иван Петров не идет, мы и подавно. Да… Делать нечего. Три часа ночи. Горько, до слез обидно, но пришлось собрание распустить. Предупредили: сходиться завтра опять в два часа дня в этой же самой школе.
С утра Василий Кузьмич принял некоторые меры. Он стал вызывать к себе на беседу то одного, то другого крестьянина. Перед собой на стол положил наган. Вроде бы так себе, предмет, мало ли. Положил, а убрать не успел. Тут же и тряпочки после чистки, частокольчик из патронов, шомпол. Значит, не то чтобы разговор под угрозой оружия. Однако оно лежит и стволом своим смотрит в сторону мужика. Я хоть и зелен был, но эту тактику Василия Кузьмича хорошо понял. Да он и сам не скрывал. Говорил — «психологический фактор».
Да… Продержали мы народ опять до позднего часу. Пора голосовать, а нас самих робость берет: ну как опять никто не проголосует. Василий Кузьмич поднялся бледный. На этот раз он собрание вел сам. Роль докладчика и чтобы на вопросы отвечать — кончилась. Говорит, а сам все словно ненароком за кобуру хватается.
— Итак, голосуем. Подумайте о своей дальнейшей судьбе. Подумайте о своих детях. Кто за колхоз?..
Поднялось четыре руки. Я узнал этих мужиков. Из тех, что утром побывали на собеседовании у Василия Кузьмича. Ну, ладно. Записали мы четыре хозяйства в колхоз, начало сделали. Да… А вы думаете, что колхоз так себе — без труда, само собой все образовалось. Вон с чего начинали. С четырех хозяйств. Да и то две бабы из этих хозяйств прибежали к Василию Кузьмичу утром простоволосые: передумали, выпиши. Да… Нелегко! Нелегко создавалась новая жизнь.
Стали мы думать, что делать дальше. Если мы по два человека в сутки будем записывать в колхоз, на две недели растянется. Да и неизвестно еще… Я по молодости совсем растерялся. Но у нас был начальник.
— Ну! — сказал Василий Кузьмич на заседании нашей, так сказать, тройки. — Предлагаю четыре хозяйства раскулачить. Имущество описать, людей выслать. Это послужит примером. Давайте наметим кандидатур. Вот списки.
Товарищ Карпов, представитель рабочего класса, заикнулся, чтобы позвать кого-нибудь из местных, знающих, но Василий Кузьмич поморщился.
— Я сам изучил местное население. Имею полное представление и право. Предлагаю: Степан Васильевича Жеребцова, Иван Алексеевича Рябова, Петра Семеновича Кудряшова и… и… ну и Сергей Сергеевича Баринова.
Я после долгого терпеливого перерыва снова осмелился перебить Петра Петровича вопросом:
— Петр Петрович, помните, ваш бородатый хозяин, то есть где вы остановились на ночлег, говорил про свою деревню, будто она такова, что, с одной стороны, ни одного безлошадника, а с другой стороны, нет и трех лошадей. По какому же вы, так сказать, принципу? Не наобум же?
— Боже сохрани. Василий Кузьмич, оказывается, все продумал заранее. Степан Жеребцов подходил потому, что у него большая пасека. И правда, оказалось впоследствии двадцать ульев. Ивана Рябова наметили по избе.
— Как это по избе, Петр Петрович, объясните.
— А так. Изба у него очень уж выделялась из всей деревни. Во-первых, пятистенок: половина зимняя, половина летняя. Во-вторых, вся она, знаете ли, резными петухами, цветками, солнышками, зверями разукрашена. Витые столбики по сторонам окон, карнизы над каждым окном, что твои кокошники. Я уж сейчас всего не помню, но в глазах стоит, будто в какой сказке, точь-в-точь, как рисуют терема. Мало того, что резная, красками разукрашена. Я жизнь прожил, а таких изб больше не видел. Думаю, одна такая во всей губернии была. И в самой избе тоже. Стулья, шкаф, сундуки, — все резное да разрисованное. А на полу, как сейчас помню, — кленовый лист.
— То есть как же кленовый лист?
— А так. Будто бы Иван (он сам малярил) нарисовал на крашеном полу кленовый лист. Баба пришла, хочет лист веником замести, а он не заметается — нарисованный. Значит, был как живой. Уголки загнуты, прожилочки, только что не шуршит. Это я сам видел и хорошо помню.
— Значит, Рябова вы наметили по избе. А третьего, как его?
— Мне памятней других остался Сергей Сергеевич Баринов, потому что это и было мое первое поручение. Сергей Сергеевича мы наметили за то, что косами торговал.
— Какими такими косами?
— Обыкновенными литовками. Перед покосом он, оказывается, ездил в Москву и покупал там косы. Снабжал ими и свою деревню, и, можно сказать, всю округу.
— Значит, чтобы не всей округой за косами в Москву ездить, он один на себя брал эту обузу. Правильно я вас понял, Петр Петрович?
— Так-то так. Но продавал он их дороже, чем они в Москве стоили. Имел в этом деле материальную заинтересованность.
— Наверно, чтобы дорожные расходы окупить.
— Пойди разберись: дорогу он окупал или сверх того. Да… А лучше других он потому запомнился, что, как я уж сказал, на нем я получил первое самостоятельное поручение. Поручили мне идти к нему утром и произвести полную опись имущества.
Когда слушаешь, всегда получается так, что слова собеседника — это лишь камушки, бросаемые в воду. Но от них обязательно расходятся круги. Расходясь и колеблясь, они захватывают все новые и новые, уже устоявшиеся пространства памяти и души. И вот, дробясь и качаясь, наплывают разнообразные воспоминания. Так, например, я сразу вспомнил рассказы моего товарища, можно сказать приятеля, из большого приволжского села. У них будто было три волны. Первая волна унесла двух настоящих действительно богатеев. Потом пришла разверстка — раскулачить еще восемь хозяйств. Стали думать, скрести в затылках. Кое-как набрали, наметили мужиков поисправнее. О злостных здесь не было и речи. Ладно, увезли и эти восемь семейств. И старики, не слезавшие уж с печи, и младенцы из люлек, и девушки на выданье, и парни, и женщины, с заскорузлыми, от земли и воды, руками, все пошли в общие подводы, все канули в беспредельную метельную ночь. Но оказывается, на этом не кончилось. Вскоре поступила новая директива — дораскулачить еще одиннадцать крестьянских хозяйств. Правда, село большое. Но ведь два, да еще восемь, да еще одиннадцать… Всю ночь заседали, прочесывая списки вновь и вновь, ставя против иных фамилий зловещие, отливающие железом жирные галочки. Мой приятель был тогда в школьном возрасте, и все три волны могли прокатиться мимо него, либо над ним, остались бы в памяти лишь боязливые, шепотом, разговоры. Но дело в том, что школьников посылали ночью приколачивать к домам таблички. На фанерке намалевано короткое слово — «Бойкот».
Уверен я, что за всю тысячелетнюю историю в селе не слышали этого словечка. Все больше — хлеб, дождь, солома, пожар, да Бог, и вдруг написано на фанерке — бойкот. Как только возникнет галочка в списке, сейчас же и табличка на доме. Школьники приколачивали с энтузиазмом.
Вероятно, настоящий смысл слова так и остался не понятым приволжскими мужиками, но понятной оказалась его иная беспощадная суть. Табличка на доме — значит одевай потеплее детишек и одевайся сам. С собой придется взять только то, что на себе, все добро останется в доме, который теперь уж не твой, и все, что в нем теперь остается, не твое, и вся жизнь, прожитая в доме и тобой, и отцом, и дедом…
— Да… — продолжал между тем Петр Петрович, — дали мне это поручение, и я пошел. Метель, как сейчас помню, окончилась. Утро тихое, русяное, на деревьях иней, в носу пощипывает. — Петр Петрович вдруг расчувствовался. Я же говорил еще в самом начале, что он хороший, очень даже хороший человек.
— Да… Я, знаете ли, больше всего люблю в природе утро. Будь то зимой, будь то летом. Роса, значит, цветочки навстречу солнцу потихоньку раскрываются. Поднимается настроение. Скулы начинают играть. Хочется сделать для людей что-нибудь особенное, хорошее. Какое-нибудь добро.