До этого момента Тартунга больше всего поражали и привлекали неуемное любопытство Эвриха и способность его удивляться и восхищаться тем, что он называл "малыми и большими чудесами мира". Умение замечать то, мимо чего большинство людей проходило, едва удостаивая взглядом - зачастую недоумевающим или даже пренебрежительным. Теперь же юноша начал понимать: и любопытством, и удивлением Эвриха двигала любовь ко всему окружающему, и прежде всего к людям. Таким разным, странным, непохожим, в которых арранту каким-то образом удавалось отыскать что-то достойное уважения, сочувствия, жалости и любви. Хотя сейчас, оглядываясь назад, Тартунг вынужден был признать, что сделанное им открытие лежало на поверхности, и, если бы не эти Эвриховы качества, чего бы ради стал он разбиваться в лепешку, помогая страждущим? И не тянулись бы к нему люди, не радовались его радостям, да и сам Тартунг давно бы уже удрал, отправился на поиски селения траоре, дабы повидать мать и Узитави...
Размышления эти настолько поглотили юношу, что он почти не следил за покупками Афарги и оторвался от своих дум, только когда они с превеликой поклажей вернулись в шатер. Девица начала хозяйствовать, раскладывая закупленную снедь в одном ей ведомом порядке, а затем принялась за готовку, велев Тартунгу сесть где-нибудь в сторонке и не путаться под ногами. Обложившись материалами, необходимыми для изготовления ещё одного кванге, он уселся так, чтобы видеть и вход в шатер, и разожженный перед ним костер, и взялся за работу, время от времени прерываясь лишь для того, чтобы понаблюдать за ловкими и точными движениями девушки.
Изготовление духовой трубки не заняло у него много времени, ибо, будучи человеком предусмотрительным, он загодя запасся всем необходимым. Некоторое время Тартунг ещё наблюдал за Афаргой, а затем прикрыл глаза, отдаваясь воспоминаниям, навеянным то ли ночным нападением её на арранта, то ли работой над кванге, по-настоящему ловко управляться с которым он научился во время бегства от пепонго.
...Раскаленная земля покрылась трещинами, реки пересохли, и только волшебные окна Наама манили его недостижимой прохладой недвижных озер и искрящимися водопадами ручьев. А по следам его неуклонно и неотвратимо, как смерть, шел измученный жаждой и голодом лев. Похоже, он не видел окон Наама, а ежели и видел, то предпочитал смотреть не на них, а на худосочного мальчишку, упорно бредущего по иссушенной солнцем степи.
С каждым днем лев чуть-чуть приближался к Тартунгу, и на ночь мальчишке приходилось забираться либо на редкие, лишенные листвы деревья, либо искать убежище под колючим, стелющимся по земле пологом кустов акации. Мальчишка научился засветло отыскивать себе укрытие, ибо с приходом темноты лев наглел и подходил совсем близко. Свесившись с ветки давшего ему приют дерева, Тартунг мог хорошо рассмотреть своего преследователя. У сопровождавшего его льва было обвисшее брюхо, впалые бока, куцая грива и драные уши. Он вовсе не был похож на то гордое, грозное существо, о котором рассказывали мибу или пепонго, а напоминал огромного шакала и вел себя соответственно. И все же Тартунг был готов к тому, что рано или поздно ему придется вступить в бой со львом, смелости которому придадут голод и жажда. Впрочем, трусом он называл льва исключительно ради того, чтобы ободрить себя, ибо, судя по шрамам на песочного цвета шкуре и рваным ушам, тот был когда-то отважным охотником на буйволов, но годы и многочисленные раны истощили его силы, сделали осторожным и терпеливым. Тартунг подозревал, что его лев уже имел дело с людьми и понял: существа эти не столь безобидны, как кажется с виду. Гулявшие по степи пылевые столбы, издали похожие на дымы костров, тоже казались безвредными, однако им ничего не стоило выдрать с корнями самое могучее дерево.
Тартунг давно мог положить конец преследованию и убить льва. У него оставалось ещё полдюжины отравленных стрел, но что-то мешало ему пустить их в ход, несмотря на то что весь опыт предыдущей жизни подсказывал: убей сам, если не хочешь, чтобы убили тебя. Страх, усиливавшийся с наступлением сумерек, который лев, надобно думать, чувствовал и который придавал ему отваги, не мог все же заглушить жалость, и это привело к тому, что, устраиваясь на ночлег, Тартунг начал заряжать кванге не стрелами; а йялалом - смесью соли, золы и перца, надеясь, что ему не придется раскаиваться в столь неуместном мягкосердечии. Порой он, правда, начинал думать, что поступает так не из жалости ко льву, а из боязни одиночества и нежелания остаться в пустынной степи одному...
Лев прыгнул на него в тот миг, когда Тартунг обронил сандалию, починкой которой занимался каждый вечер, ибо ходить по раскаленной земле босиком было мучительно больно. Рваноухий не дотянулся когтистой лапой до ветки, на которой устроился мальчишка, всего на локоть и тут же прыгнул снова. Грязно-желтые когти чиркнули по коре дерева, и если бы Тартунг не успел, вскочив с ветки, прижаться спиной к стволу, то наверняка грохнулся бы наземь. А лев, словно решив: "Теперь или никогда!" - вновь и вновь взвивался ввысь в тщетных попытках добраться до ускользнувшей жертвы. И когда он взмыл в воздух в очередной раз, Тартунг выдул весь засыпанный в кванге йолал в злобные желто-зеленые глаза зверя.
Окрестности потряс оглушительный вой. Лев мешком шмякнулся к подножию дерева и принялся кататься по земле, тереться об неё мордой, то визжа от боли, то рыча от ярости. Он сворачивался клубком, извивался змеей, вскидывался, словно напоровшись на колючку, пытаясь лапами прочистить горящие от нестерпимой боли глаза. А потом с жалобным, тоскливым мявом умчался в сумеречную степь...
На следующее утро Тартунг, дойдя до русла очередного высохшего ручья, двинулся по нему в лес вотсилимов - Охотников за головами...
Пребывая в сонном забытьи, юноша сознавал, что между нынешними событиями и воспоминаниями о льве существует какая-то связь. Что именно Афарга была их причиной, ибо в ней, так же как и в преследовавшем его хищнике, он чувствовал грозную силу и опасность, хотя звучало это по меньшей мере странно, но задержаться на этой мысли ему не удалось. Память уносила его все дальше - в лес, деревья и почва которого были словно живым ковром покрыты слоем саранчи, жрущей все что ни попадя на своем пути и в свой черед пожираемой оголодавшими обитателями чащи. Невиданное зрелище тучи насекомых с блесткими жесткими крылышками на красно-буром тельце, прилетевшей из выжженной солнцем, иссушенной степи, настолько ошеломило его, что он потерял всякую осторожность. Да и чего, казалось бы, опасаться, если все встреченные им лесные жители: муравьи, птицы, мыши, змеи и даже дикие кошки, не обращая друг на друга ни малейшего внимания, жадно поглощали свалившихся с неба тварей. Насекомые, из коих состояло окутавшее лес покрывало, не пытались улететь - они словно не видели своих погубителей, и это было так странно, что Тартунг, вместо того чтобы набить ими урчащий от голода живот, лишь глазел по сторонам, охваченный изумлением и отвращением.
Ему доводилось слышать о гигантских стаях саранчи, уничтожавших порой посевы мибу, но соплеменники его не считали это великим бедствием. Во-первых, случалось это редко, а во-вторых, собранную на полях и огородах саранчу жарили, сушили, толкли в муку, которая считалась отменным лакомством. В глазах мибу эти насекомые были прежде всего пищей, однако Тартунг почему-то не испытывал желания присоединиться к пожирателям саранчи. То ли потому, что от обилия пищи у него пропал аппетит, то ли потому, что больше страдал от жажды, нежели от голода. Так или иначе, но он продолжал двигаться по высохшему руслу ручья, рассчитывая отыскать лужу или влажную землю и выкопать в ней яму, в которую наберется немного воды. Кроме того, он хотел как можно скорее выбраться из опустошенной саранчей, изуродованной части леса и был так поглощен поисками проплешин в шевелящемся, хрустящем ковре, ступать по которому было на редкость неприятно, что заметил Омиру, лишь когда та громко вскрикнула.