Это было на втором курсе. Я принесла на лекцию «Ведомости», и Латышка их, разумеется, тут же отобрала. У нас тогда было модно носить с собой деловые газеты, но Латышка, в отличие от большинства, действительно читала всю прессу. Пробежавшись глазами по полосам, она разложила газету на парте и принялась разрисовывать фотографию Валдиса Затлерса – тогдашнего латвийского президента.
Преподавательница – суровая коммунистка, преподававшая нам макроэкономику, – неспешно прохаживалась у доски.
Я прошептала:
– Он тебе не нравится, да?
– Не нравится.
– А почему?
Латышка кинула на меня презрительный взгляд.
– Да он никто просто, – ответила она после паузы.
– В смысле?
– Я не знаю, кто он такой. Нам представили его за две недели до назначения. Врач-травматолог. У него даже программы не было никакой.
– Ну, слушай, у нас-то ситуация не то чтобы сильно лучше, – робко начала я. – Ты приехала в страну, где президента тоже не выбирают.
– Ты даже не представляешь, насколько его не выбирают в Латвии. Его утверждают депутаты парламента, а не народ.
– Но парламент-то вы выбираете.
– А вы выбираете и парламент, и президента.
– Но это же бред. Никого мы не выбираем, – завелась я. – Все только и говорят о преемнике. «Выборы преемника». Тебя вообще ничего так не смущает в этой фразе?
– Путина вы сами выбрали. Вы, русские, пошли и проголосовали за него. И за преемника пойдете и проголосуете.
– У нас большинство ебанутое, вот и все.
– Ну так ты уж определись, большинство у вас ебанутое или с Путиным что-то не так.
– Все ебанутые. Россия ебанутая.
– Россия не ебанутая, это ты ебанулась. У тебя все есть, у твоей семьи все есть, чего тебе еще надо? Не нравится – уезжай отсюда.
– Да что ты о моей семье знаешь? У меня родители держат маленький магазинчик. А раньше у них было три маленьких магазинчика. Теперь один, потому что налоги, аренда, пожарные ходят.
– Я плохо знаю ситуацию с мелким бизнесом, но я могу судить о более глобальной картине. ВВП растет, доходы населения растут, моей бабушке в Латвии стали платить русскую пенсию. Может быть, конкретно твоей семье здесь не очень живется, но это не значит, что вообще все плохо. Но если ты не готова ждать, когда страна разовьется, если ты не готова внести свой вклад, то и вали отсюда. Я готова. Я хочу получить гражданство, я хочу здесь жить и работать. А ты вали! Тебе никто не мешает. Езжай на все готовенькое.
– Ну и свалю, – буркнула я.
Латышка демонстративно уткнулась в конспект, а я еще минут пять приводила в порядок дыхание. Во мне колотилась злость. Злость на нее – за то, что такая уверенная и убедительная, и на себя – за то, что начала сомневаться.
Больше всего на свете мне в тот момент хотелось – как хотелось потом еще много раз после всех наших споров, – чтобы будущее скорее настало и явилось нам в таком страшном виде, когда никакая Латышка ничего не сможет мне возразить.
IV
Постепенно я перестала с ней спорить. Авторитет Латышки креп в моих глазах с каждым годом. Кроме того, я всегда опасалась, что она мне предъявит мытье полов.
– Я хочу жить как в Европе!
– Ты полы три года не моешь!
Но Латышка ничего не предъявляла. Периодически она просто демонстративно хватала швабру, яростно возила ей по полу две минуты, отчего в комнате, надо сказать, чище не становилось, а затем возвращалась к своей работе за ноутбуком. По-настоящему мыла полы одна Катя – но так скорбно и тихо, что никто из нас ее трудов не ценил и не замечал. Однако Латышкиными усилиями уже ко второму курсу за мною прочно закрепился образ ленивой дуры из обеспеченной семьи. И я – чего уж скрывать – с каждым годом соответствовала ему все больше.
Латышка делала карьеру на государственной радиостанции. Я раз в неделю таскалась на практику в отдел экономполитики «Коммерсанта», не делала там ровным счетом ничего полезного, раздражала замредактора отдела и, разумеется, не получала за это никаких денег.
На третьем курсе Латышка не выдержала и прямо сказала мне:
– Я не могу тебя уважать, Бешлей. Тебе девятнадцать лет, ты сидишь на шее у родителей. Я бы все поняла, если бы ты хотя бы училась. Но ты не учишься. Ты спишь до обеда, не убираешься в комнате, часами торчишь в курилке и проедаешь безумные деньги. В газету ты ходишь только для вида. Где твои заметки? Ну?
Я было хотела ей предъявить какой-то нарисованный мною график из последнего номера, которым я очень гордилась, но под холодным Латышкиным взглядом он вдруг показался мне блеклым и жалким.
Я стала искать работу и вскоре нашла себе место в новом деловом издании. Меня там все время ругали и отчитывали, я с утра до ночи ковырялась в каких-то цифрах, все путала и очень переживала, что меня выгонят. Зато Латышка казалась мною очень довольной и временами меняла свой снисходительный тон на дружеское участие.
На четвертом курсе жизнь стала казаться мне невыносимой. К большому объему работы добавились подготовка к экзаменам и диплом. Спать мы почти перестали. Латышка окончательно превратилась в робота, я – в глубоко несчастное, ноющее существо. Иногда рано утром я спускалась в курилку, вставала у оконной решетки, выдувала наружу дым и представляла себе то время, когда все это кончится. Когда не будет учебы. Когда я перестану быть бестолковым корреспондентом. Когда я дослужусь до редактора и тоже буду на всех ругаться. Когда я буду снимать квартиру и курить на своей кухне.
Я только никак не могла представить, что в этом будущем не будет Латышки.
Она стояла за всеми моими мечтами, и я ждала ее одобрений.
V
Сейчас я знаю, что схожее ощущение – ощущение невыносимой тяжести взрослой жизни – было и у Латышки. Нам обеим не хватало радости и чего-то человеческого во всем, что с нами происходило.
Спасаясь от убогости общежития и какого-то нестерпимого скотства офисной жизни, я влюбилась в университетского преподавателя и тогда стала все объяснять страданием. Много курю – потому что страдаю. Плохо учусь – потому что страдаю. Пропустила дежурство на кухне – страдаю. Опаздываю – потому что ночью опять страдала. От страдания мне становилось легче.
В истинность этой любви Латышка не верила ни секунды, но отрицать ее искренность не решалась – врать я никогда не умела и страдала по-настоящему, с ревом, истериками, отчаянием и алкоголем. Она неловко меня утешала, но разговоры о моих чувствах давались ей нелегко – было заметно, что для таких ситуаций у нее не то что нет слов, а как будто не хватает каких-то реакций.
Никогда не забуду тот день на четвертом курсе, когда я страшно опозорилась.
Преподаватель – тот самый преподаватель – на семинаре попросил нас дать определение Учредительному собранию. Вся группа долго молчала, и тогда я решила спасти ситуацию, встать и ответить на этот очень простой вопрос. Я встала. Открыла рот. И вдруг не смогла ничего сказать. Постояла немного и села.
Вечером Латышка, которая училась в другой группе и сцену эту не видела, устроила мне допрос:
– То есть что значит: ты от любви не смогла ответить на вопрос, что такое Учредительное собрание? Как такое возможно?
Она смотрела на меня с тревогой, раздражением и любопытством. Словно я сейчас открою ей жизненно важную тайну. Я была зареванной, опухшей и ничего внятного ей сообщить не могла.
– Я не знаю. Встала, посмотрела на него, и у меня как будто перехватило все – горло, в груди что-то… знаешь, так стиснулось.
– От любви?
– Не знаю… наверное, от любви.
Латышка немного походила по комнате, потом села и сказала вдруг очень серьезно – так, как она никогда мне раньше не говорила. Словно на равных.
– Только что-то великое может помешать человеку ответить на вопрос, что такое Учредительное собрание, Бешлей. Мне бы хотелось почувствовать что-то такое.
VI
Я не думаю, что перемены в Латышке начались из-за меня и той глупой влюбленности, которой я изводила всю нашу комнату. Я думаю, что-то в ней сдвинулось еще раньше. Сейчас я вспоминаю, что с каждым годом она все больше жаловалась на работу. В какой-то момент у нее появилась идея стать двигателем прогресса на радиостанции, где она работала. Она говорила о реформах, о том, как мечтает постепенно сдвинуть огромную неповоротливую госструктуру в сторону разумной эффективности. Придумывала новые программы, форматы. Без конца писала какие-то концепции. Делала презентации. Разрабатывала благотворительные проекты. Каждый раз все заканчивалось разочарованием. И каждый раз это разочарование было каким-то по-детски недоуменным. «Я не понимаю, – говорила она, – я не понимаю, почему они не хотят меняться. Ведь всем же так будет лучше».