- Вид? Да нет, я здоров. Правда, я был в больнице, но давно, месяц назад.
Буря не умолкала. Люди, закрывшись в домах, ее слушали, и какая-нибудь древняя старуха думала, - конец света! Нечего было в космос летать, дыру в космосе пробивать, это сквозь нее - буря.
Стеклянный куб аэропорта стоял в поле за лесопосадками. И в снежный ураган в нем горело исправно электричество, топились батареи, работал кафетерий на втором этаже, на который поднимали бесшумные эскалаторы. Дикторша объявляла об отмене рейсов на неопределенное время.
Народу в зале скопилось по зиме немного. Люди дожидались железных птиц, защищенные прочнейшим в мире стеклом от всех бурь и непогод. Ах, если бы и от невзгод придумали стекло!
За столиком у самого окна сидели мужчина и женщина. Он - небольшого роста, худощавый, смуглый, как цыган. С черной разбойничьей щетиной на лице. С ним не любили разговаривать. Почему-то всегда казалось, что он посмеивается над собеседником. Даже если он старался говорить почтительно. Даже если опускал глаза. Даже если разговор касался погоды. Женщина привыкла к его манере, точнее, особенности, разговаривать. Ей она даже нравилась. Он был очень умен, остроумен, хитер. Все это ей нравилось. Он знал. И чувствовал себя с ней свободно, как ни с кем. Только с ней и говорил откровенно. Она тоже была умна. Но ее ум был покойнее его. Равнодушнее, пожалуй. С ней люди любили разговаривать.
Она знала, что бывают не только умные люди, но и добрые, и честные. Знала таких. Но не считала доброту и честность достоинствами или недостатками, а лишь природными свойствами, как цвет глаз, например. Сама она не была злой. Но делала то, что считала лучшим для себя. По возможности.
Люди любили спокойное течение ее беседы. И молчание. Она была не красива, но обворожительна. И она умела забывать об этом своем свойстве.
Они сидели в полупустом кафетерии. На пластиковой столешнице валялись засохшие крошки от песочного печенья.
- Да, Ганечка, - сказала она, - если б не эта буря, были бы уже мы с Андреем на месте. Сколько там сейчас времени? Ночь. Скоро утро. Мирно бы почивали в постели в хорошенькой новенькой квартирке с видом на тайгу, за тысячи километров от всякой цивилизации, в тишине и глухомани.
- Что ты там будешь делать, лапушка? В глухомани ентой?
- По хозяйственной части буду.
- Это ты умеешь, не спорю. Я всегда ценил твои обеды. А также завтраки и ужины. И порядок ты умеешь колоссально наводить. И как будто это тебе ничего не стоит. И продукт ты всегда выберешь лучший. А уж чтоб тебя со сдачей обманули! Тишинский рынок тебя не забудет, лапушка. Но, по моим наблюдениям, кроме хозяйственной части, ты и светскую часть жизни весьма ценишь... Я лично тебя во всяком платье люблю, совсем без платья даже лучше всего, но если выбирать из платьев, есть у тебя такое черное, длинное, совсем простое, с кружевным воротником; на какой-нибудь дуре оно бы как саван смотрелось, вне всяких сомнений, но на тебе... Королева. Только там, в тайге, у тебя ни двора, ни свиты...
- Ну почему, там народ интеллигентный, наверняка праздники будем культурно всем коллективом отмечать...
- Боже мой, - скорчил подвижное обезьянье лицо Ганя, - что я слышу! И от тебя, лапушка. Такую чушь. Не ожидал. Коллективные праздники. А где артисты? Где художники и режиссеры, лауреаты Сталинских премий?..
- Сталинских премий уже давно не дают.
- Но те, кто их получил когда-то, еще живы, еще чувствуют красоту женского тела, даже скрытую под черным длинным платьем с вышитым воротником... Знаешь, лапушка, по-моему, ты совершаешь грандиозную ошибку. Я даже больше фактом ошибки огорчен, обескуражен прямо.
- Не думала я, Ганя, что мне с тобой объясняться придется.
- Ну что поделаешь, буря. Классический сюжетный ход.
- Разумеется, я все предвижу. И лучший бы вариант был - Андрей плюс цивилизация с лауреатами. Но между цивилизацией и Андреем я выбираю что выбираю.
- Это любовь?
- Не знаю.
- Ой, ой, ой. Как же я в тебе ошибался, лапушка, я думал, ты другая, еще неведомая, я думал, ты умная, я тебя королевой про себя называл, а ты, прости господи, обыкновенная баба. Даже хуже.
- Разумеется, я обыкновенная баба. И ничем не хуже.
- Хуже, лапушка. Обыкновенная баба хоть по любви глупит.
Она не отвечала, заглядевшись в окно, выходившее на бетонное поле аэродрома. Внизу в снежной круговерти вспыхивали красные подвижные огоньки.
- Что это? Самолет? Буря стихает?
- Это глаза бури. Она смотрит на нас.
- Не говори чушь, пожалуйста.
- Это снегоуборочные машины.
- Холодно. Ты взял бы мне, Ганя, кофе горячего.
Он выгреб из кармана пальто - к слову, отличного пальто, теплого, добротного, элегантного, пошитого на заказ у лучшего в Москве портного, несколько медных монет.
- Если добавишь десять копеек, не поленюсь, возьму тебе кофе, да и себе заодно.
- Неужели у тебя денег нет больше?
- Увы.
- Как же ты в Москву доберешься?
- А пешком. Упаду по дороге в сугроб, замерзну. Поплачешь ты обо мне?
- За такую глупую смерть? Никогда.
- А бывает неглупая смерть?
- Бывает. Во сне.
- Учту, - он взял рубль, вынутый ею из маленького круглого кошелька, который безумно ему нравился, потому что принадлежал ей. Рубль он спрятал, на память. Были у него еще деньги в карманах.
Она пила кофе и смотрела в окно, он - на нее.
- И все же - стихает. Расчистят, проверят моторы, объявят посадку... Успеет Андрей, как думаешь?
- Понятия не имею.
- Значит, следующим рейсом полетим.
- А вдруг он в аварию попал? Не боишься?
- Боюсь.
У него пропала охота разговаривать. Он поскучнел.
Мальчик проснулся от барабанного боя в ставень. Вьюга стихла. Или она мне снилась? - подумал мальчик. Он отодвинул занавеску и поглядел вниз. Дед ковылял в валенках, с зажженной свечой.
Из сеней ввалился холод, как великан.
Дед пытался открыть дверь на крыльцо. Дверь, видимо, не поддавалась, примерзла, и он ругался вполголоса, но мальчик слышал отчетливо, как будто дед ругался рядышком, как будто он был тут же, на печке, только маленький с пальчик. И дверь, которую он пытался отворить, была маленькой. И терраска. И весь дом. И печка в нем. И мальчик на печи... Не тот мальчик, который слышал, как ругается дед, а какой-то другой, двойник...
Чей-то голос кричал из-за двери, что они расчистили крыльцо. Почти голыми руками! - кричал голос. Еще он кричал что-то о тракторе. И дед вдруг сказал - дверь была уже отворена? - "Чего орешь?". "Я всегда ору, - отвечал голос, - я контуженый". - "Где это ты успел? Ты в войну мальчик был". - "При чем тут война? Я в армии". - "А я в войну, - сказал дед. - До трактора еще добраться". - "Все равно ж добираться, а мы заплатим. Тишина гляди какая. А луна! Я сроду такой не видал. Все видно, все на ладони". - "И много ли заплатите?" - "Много. Он мне много заплатил, а я поделюсь". - "Он? А чего он молчит?" - "Хватит, что я кричу".
Луна. Саванна. Ночь. Лай гиены. Трактор. Ревет. Но уже далеко. Много это сколько? И куда они едут в ночь? Качка. Стихла.
С Ганей - единственным - Римма (он звал ее Примой, когда не звал лапушкой) могла быть сама собой. Он - с ней. Не притворяться. Играть, но не в ту игру, что с другими (а что за игра была с другими? Как ее обозначить? С ее стороны - подлаживание к собеседнику, мимикрия; с его, пожалуй, не игра, - насмешка, ирония, искривление лица, - он для собеседника - кривое зеркало, в отличие от нее, зеркала если и не прямого, то испрямляющего, исправляющего, приятно лгущего). Они никогда не говорили того, что и так им было ясно по отношению друг к другу. Они чувствовали себя свободно друг с другом. Как в домашнем халате, - по ее выражению.
С Андреем - ни в коем случае ей не было легко. Очень напряженно себя с ним чувствовала. Даже терялась. С ним - единственным - не могла поймать тон, интонацию. Он ее сбивал. Другая крайность, другой полюс.