Литмир - Электронная Библиотека
A
A

No 11

[Около 10 мая]

[Написано на обороте письма к третьему лицу, датированного 10 мая 1917 г.]

Вы пишете мне про Ваши мысли о моем нежелании писать Вам о том, что я забыл Вас. Это не совсем так: я не забыл Вас, и желание писать Вам, хотя бы для того, чтобы иметь письма Ваши, у меня, конечно, есть, но я должен был заставить себя не думать о Вас, ни о переписке с Вами. Уверяю Вас, что забыть что-либо по принуждению - вещь очень трудная, но все-таки, как я убедился, возможная.

Возьмите любое из моих писем, вспомните слова мои, и Вы поймете, какое это для меня огромное несчастье и горе. Но оно не одно - рушилось все остальное, что имело для меня наибольшую ценность и содержание. Надо ли прибавлять к этому еще что-либо. Мне тяжело писать. Я могу заставить себя делать что угодно [Далее зачеркнуто: могу смеяться], гораздо больше, чем написать несколько листков бумаги, но есть же представление о целесообразности того или иного поступка.

д. 2, лл. 15 об., 17 об.

No 12

[Перед текстом этого письма в отчеркнутой части листа написано: Это было, во всяком случае, отвратительнейшее путешествие, исключительное по скверным воспоминаниям и впечатлениям...]

Э[скадренный] м[иноносец] 20 мая 1917 г.

"Дерзкий"

На ходу в море

Г[лубокоуважаемая] А[нна] В[асильевна]

Я получил письмо Ваше от [Дата в тексте не проставлена, это 24 апреля (см. No 8 и 9)] неделю тому назад, но до сего дня не мог ответить Вам. Всю эту неделю я провел на миноносцах в переходах в северной части Черного моря, ходил в Одессу для свидания с Керенским1 и ген[ералом] Щербачевым2, ходил в Севастополь с министром3, отвез его обратно в Одессу, пришел в Николаев4 и теперь возвращаюсь в Севастополь с "Быстрым" и вновь вступившим в строй миноносцем "Керчь"5, делавшим свой первый переход морем.

Иногда в свободные часы я брал бумагу, ставил число и название миноносца, затем выписывал "Глубокоуважаемая Анна Васильевна" - но далее лист бумаги оставался чистым, и, проведя некоторое время в созерцании этого явления, я убеждался, что написать ничего не могу. Тогда я принимался за какое-либо другое, более продуктивное занятие.

Сегодня месяц, как я уехал из Петрограда, и первое время, когда я вспоминал свое пребывание в этом городе, возвращение в Севастополь и дни по прибытии на свой корабль, я испытывал желание забыть и не думать об этом времени. Но теперь мне это стало безразличным.

Скажу откровенно, что я сделал также все, чтобы хотя немного забыть и не думать о Вас, так, как это я делал ранее. Забыть Вас, конечно, нельзя, по крайней мере в такой короткий срок, но не думать и не вспоминать возможно себя заставить, и я это сделал, как только вернулся на свой корабль. Прошу извинить меня - но я хочу позволить себе говорить то, что думаю, тем более что мне довольно безразлично, что из этого получится. Если хотите, прошу поверить мне, что я совершенно далек от всякой мысли на что-либо жаловаться, сожалеть или надеяться.

Я пишу Вам в ответ на письмо Ваше о том, о чем сейчас думаю безотносительно к прошедшему и будущему. Все то, что было связано с Вами, для меня исчезло - Вы, вероятно, согласитесь, что эта метаморфоза, во всяком случае, не принадлежит к числу приятных неожиданностей. Но она явилась как факт, как ясное логическое заключение, простое, как математическая формула. Я могу с точностью до минуты представить себе время, когда это случилось, и то, что я пережил тогда, несомненно гораздо хуже, чем Вы думаете и [чем] я мог бы изложить на бумаге.

Я писал в предыдущем письме, что одна военная и политическая "конъюнктура", поскольку она связана с моей жизнью и деятельностью, создавала "концепцию", к которой, казалось бы, нечего прибавить. Но "прибавка" нашлась и была достойна этой "концепции". Разрушилось все, и я оказался, говоря эпическим языком, как некогда Марий6 перед развалинами Карфагена. История Иловайского7 указывает, что этот великий демократ, находясь в ссылке, плакал, сидя на этих развалинах. Не знаю, насколько это верно, думаю, что Марий если и плакал над Карфагеном, то только из зависти, что дело разрушения этого города произошло раньше и без его участия, но что он чувствовал себя прескверно, я в этом уверен. Но, в сущности, это неважно, тем более что я даже не плакал за полнейшим бессмыслием этого занятия.

Первое, что я сделал, когда прибыл на корабль и остался один, - это собрал все, что было связано с Вами и напоминало Вас, - Ваши письма, фотографии, - уложил все в стальной ящик [Далее зачеркнуто: где хранил некоторые секретные документы] с особым замком, открыть который я не всегда умею, и приказал его убрать подальше. Это было очень тяжело, и вечером я почувствовал себя еще хуже. В обстановке ничего почти не изменилось, но отсутствие нескольких Ваших фотографий, казалось, только подчеркивало дикую пустоту, которая создалась в моей каюте [Далее перечеркнуто: сомнительное украшение которой составили только несколько винтовок и пистолетов на голых лакированных переборках]. На пустом столе стояли белые и розовые розы, присланные садовником во исполнение моих приказаний, несмотря на существующие свободы, - я выбросил их в иллюминатор, прошел в лазарет и отправил тем же путем белые, синие и красные цветы; в столовой уныло стояли два каких-то печальных лопуха, покорно ожидая общей участи, но я не нашел у них какого-либо сходства с Вами и потому предоставил им умирать естественной смертью. Больше делать в предпринятом направлении было нечего. На другой день я ушел в море на "Свободной России". Я пережил вновь очень тяжелые минуты, когда, выйдя в море, спустился в свою походную каюту. Эта маленькая, жалкая каюта на мостике около передней трубы, казалось бы, ничего общего с Вами не имеет, но я всегда в ней писал Вам письма и так много думал о Вас, что, оказавшись в ней, я против желания вернулся к этому занятию... На другой день при стрельбе руководивший огнем артиллерийский офицер дал залп второй башни под очень острым углом и обратил мою каюту в кучу ломаных досок и битого стекла. Раньше я всегда возмущался, когда неосторожной стрельбой у меня выбивали иллюминатор или ломали дверь, но тогда я даже не сделал замечания извинявшемуся за этот погром офицеру и переселился в кормовое помещение, где раньше никогда не жил на походах.

Каюту поправили, и на втором выходе я там писал Вам письмо - Вы его получили, вероятно. "Помилуй Бог, как глупо", - может быть, скажете Вы. "Да", - скажу я, это очень глупо, но мне было больно, и это хуже, чем глупо.

Следя за собой и заставляя не оставаться без какого-нибудь занятия в те часы, когда я раньше отдыхал, я пересилил себя, и теперь я [На этом текст обрывается]

д. 2, лл. 18-25

[Не ранее 20 мая 1917 г.]

[Текст написан на обороте письма от 20 мая]

Попробую, не знаю, удастся ли это сегодня. Но прежде чем что-либо писать, я хотел бы думать и верить, что Вы не сочтете мои слова за жалобу или упрек, обращенный к Вам, тем более далек я от мысли вызвать какое-либо сожаление, сочувствие или надежду. Может быть, лучшим было бы совсем не писать; может быть, это письмо явится слабостью, но все равно надо же ответить на Ваше письмо, а выдумать я ничего не могу.

Знаете ли Вы, что той Анны Васильевны, которой я молился как божеству, нет.

Не представляется, думаю, надобности говорить Вам жалкие слова в развитие и пояснение этого положения.

Надо было постараться не думать о Вас. Хотите, я расскажу, как это я сделал? Это достаточно смешно и, может быть, немного глупо. Я не боюсь, впрочем, последнего, т[ак] к[ак] в своем сомнении считаю себя имеющим право делать глупости даже сознательно. Многие люди делают их бессознательно и потом сожалеют о сделанном, я обыкновенно делаю глупости совершенно сознательно и почти никогда об этом не сожалею.

д. 2, лл. 18 об., 22 об.

____________

1 Керенский, Александр Федорович (1881-1970) - министр юстиции во Временном правительстве первого состава; после отставки А.И. Гучкова (30 апреля) в коалиционном втором Временном правительстве (с 5 мая) военный и морской министр; позже (с 8 июля) возглавил Временное правительство. В середине мая начал Noзнаменитую словесную кампанию, которая должна была двинуть армию на подвиг. Слово создавало гипноз и самогипноз... Керенский говорил, говорил с необычайным пафосом и экзальтацией, возбуждающими "революционными" образами, часто с пеной на губах, пожиная рукоплескания и восторги толпы... И Керенский докладывал Временному правительству, что "волна энтузиазма в армии растет и ширится", что выясняется определенный поворот в пользу дисциплины и возрождения армии. В Одессе он поэтизировал еще более неудержимо: "в вашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который объял страну, и чувствую великий подъем, который мир переживает раз в столетия..." ...Солдатская масса, падкая до зрелищ и чувствительных сцен, слушала призывы признанного вождя к самопожертвованию, и он и она воспламенялись "священным огнем" с тем, чтобы на другое же утро перейти к очередным задачам дня: он - к дальнейшей "демократизации армии", она - к "углублению завоеваний революции" (Д е н ик и н А.И. Очерки русской смуты. Т. 1, вып. 2. М., 1991, с. 398-400).

48
{"b":"59091","o":1}