Но сам я тогда так не думал, я только предчувствовал. И это предчувствие было чем-то большим, чем просто догадка. Это было нечто среднее между догадкой и уверенностью.
Потом мы продолжили путь.
— Теперь давайте поедим, а затем пойдем ко мне в гостиницу, — сказал Лакатос, — приятно, когда в незнакомом городе у тебя есть близкий друг или младший брат.
Итак, мы пошли есть в гостиницу «Черноморская», ну, друзья мои, вы поняли, куда мы пришли?
Тут Голубчик, сделав паузу, посмотрел на хозяина, а тот выкатил на него свои светлые глаза. При слове «Черноморская» в глазах хозяина зажегся какой-то особенный свет.
— Да, в «Черноморскую», — сказал он.
— Именно что в «Черноморскую», — снова начал Голубчик, — в те времена там был ресторан, который назывался точно так, как тот, в котором мы сейчас сидим: «Тары-бары». И хозяин был тот же самый.
Хозяин, сидевший напротив рассказчика, встал, обошел стол и широким жестом заключил Голубчика в объятья. Они долго, сердечно целовались, потом выпили на брудершафт, и мы, слушатели, тоже подняли стаканы и осушили их.
— Вот так, друзья мои! — продолжил Голубчик. — Можно сказать, что с этого хозяина в том ресторане и начались мои несчастья. В старом «Тары-бары», в Одессе, были цыгане — изумительные скрипачи и цимбалисты. А какое вино! И за все платил господин Лакатос. Я впервые в жизни был в таком месте.
— Ты только пей, пей! — говорил мне Лакатос.
И я пил.
— Пей, пей! — повторял он.
И я снова пил.
Через какое-то время, когда, наверное, было уже далеко за полночь, хотя мне помнится, что в ту ночь полночь длилась без конца, Лакатос спросил меня:
— А что, собственно говоря, тебе надо в Одессе?
— Я приехал, чтобы навестить моего родного отца. Он ждет меня уже несколько недель, — сказал, а вероятнее всего, пролепетал я.
— И кто твой отец?
— Князь Кропоткин.
Услышав это, Лакатос стукнул вилкой по бокалу и заказал еще одну бутылку шампанского.
Я видел, как он под столом потер руки, а над столом, над белой скатертью я увидел его вспыхнувшее узкое лицо, которое вдруг стало красным и полным, словно он надул щеки.
— Я знаю его, знаю их светлость, — заговорил Лакатос, — и теперь начинаю все понимать. Твой папа — старый князь! Ты, безусловно, его незаконный сын! Пеняй на себя, если ты сделаешь хоть малейшую психологическую ошибку! Ты должен повести себя как сильный и опасный человек! Он хитер, как лиса, и труслив, как заяц! Да, дорогой, ты не первый и не единственный! Возможно, по всей России блуждают сотни его внебрачных сыновей. Я его знаю, у меня были с ним дела. Это связано с хмелем. Я, знаешь ли, торгую хмелем. Итак, ты завтра явишься и, разумеется, представишься Голубчиком. Если тебя спросят, что тебе надо от князя, просто скажи, что ты по личному делу. А когда уже будешь стоять перед ним, перед его большим черным, похожим на гроб, письменным столом, и он тебя спросит: «Что вам угодно?», ты скажешь: «Я ваш сын, князь»! Так и скажешь: «князь», а не «ваша светлость». Увидишь, что будет. Я полагаюсь на твой ум. Я сам отведу тебя туда и буду ждать перед дверью замка. А если твой папочка будет с тобой неприветлив, скажи ему, что есть одно средство, одно простенькое средство… И что у тебя есть влиятельный друг! Ты понял?
Я понял все очень хорошо, для меня его слова были медом, и я крепко, от всего сердца пожал под столом руку господина Лакатоса. Он жестом подозвал одну цыганку, потом вторую, третью. Может, их было еще больше. Во всяком случае, одной из них, той, что сидела с моей стороны, я достался полностью. Моя рука запуталась в ее подоле, как муха в сетке. Было жарко, сумбурно, безрассудно, и вместе с тем — это было блаженство.
Но я помню и тяжелое, как свинец, серое утро. Помню что-то мягкое и теплое в чужой постели, в чужой комнате. Помню резкий звук колокольчика в коридоре. И особенно — это тягостное, непристойное похмелье нового дня.
Проснулся я, когда солнце было уже высоко. Спустившись вниз, я узнал, что за комнату уже заплатили. От Лакатоса я получил только записку: «Мне надо срочно уехать, — писал мне он. — Идите сами. Желаю удачи!»
И вот, совсем один, я отправился к замку князя.
Одинокий, гордый, белый дом моего отца, князя Кропоткина, стоял на краю города. Несмотря на то что от морской отмели его отделяло широкое шоссе, мне показалось, что расположен он прямо на берегу. В то утро, когда я подошел к дому князя, море было таким синим и таким беспокойным, что мне почудилось, будто его ласковые волны то и дело накатывают на каменные ступени замка и лишь иногда отступают, чтобы освободить шоссе. В некотором отдалении от замка была установлена табличка с надписью, гласившей, что проезд всем экипажам запрещен. Было понятно, что князь бережет свой обособленный и надменный покой. Вблизи этой таблички стояли двое полицейских и наблюдали за мной. Я холодно, заносчиво взглянул на них, словно сам собирался им что-то приказать. Если бы они тогда спросили меня, что мне здесь надо, я бы ответил, что являюсь молодым князем Кропоткиным. Собственно говоря, я ждал именно этого вопроса. Но они, сопроводив меня взглядами, которые еще какое-то время я ощущал на своем затылке, дали мне пройти. Чем ближе я подходил к дому Кропоткина, тем больше волновался. Лакатос обещал меня сюда проводить, сейчас же в моем кармане была только его записка. Во мне снова живо звучали его слова: «не говори ему „ваша светлость“, говори „князь“. Он хитер, как лиса, и труслив, как заяц». Мои шаги становились все медленнее и тяжелее. Я вдруг почувствовал невыносимую жару этого подобравшегося к полудню дня. Голубое небо, неподвижное море и нещадное солнце. Несомненно, хотя это еще не было заметно, в воздухе притаилась гроза. На минуту я присел на обочину дороги, а когда встал, почувствовал еще большую усталость. Очень медленно, с пересохшим горлом и непослушными ногами, я доплелся до плоских, каменных, сверкающих, белых, как молоко, ступеней дома. И хотя солнце напоило их своим теплом, они посылали навстречу мне живительный поток прохлады. Перед коричневыми, двустворчатыми дверями стоял могучий швейцар. На нем был песочного цвета длинный китель, большой, черный, меховой (несмотря на жару) картуз, а в руке — скипетр с блестящим золотым набалдашником.
Я медленно поднялся по ступеням. Швейцар глянул на меня, только когда я, маленький, вспотевший, жалкий, подошел вплотную к нему. Но и теперь, разглядывая меня, он не шевельнулся. Лишь его большие, круглые, голубые глаза вперились в меня, как в червя, улитку, как в какую-то мелочь. Словно я не был, как и он, человеком на двух ногах. Так какое-то время он молча смотрел на меня сверху вниз, как будто не спрашивал о моем намерении только потому, что знал изначально: такое несчастное создание не может понимать человеческую речь. Солнце сквозь кепку нещадно жгло мое темя, убивая тем самым последние мысли, копошившиеся в моем мозгу. До сих пор я не ощущал ни страха, ни сомнения. Но я никак не рассчитывал на встречу со швейцаром, особенно с таким, который не открывает рта, чтобы спросить, что мне угодно. Маленький и несчастный, я все стоял перед этим гигантом с грозным скипетром. А его круглые, как набалдашник этого скипетра, глаза продолжали покоиться на моей достойной сожаления фигуре. Я не мог придумать ни одного подходящего вопроса, мой пересохший, отяжелевший язык прирос к небу. Мне подумалось, что он должен отдать мне честь или снять головной убор. В моей груди закипал гнев из-за наглости этого прислуживающего моему собственному отцу лакея. Я решил, что мне надо приказать ему снять головной убор, но вместо этого сам снял свою кепку и с непокрытой головой стал еще несчастнее, теперь я вообще был похож на нищего. Он же, будто только того и ждал, спросил меня неожиданно тонким, почти женским голосом о причине моего прихода.
— Я хотел бы увидеть князя, — робко и тихо вымолвил я.
— Вы записаны?
— Князь ждет меня.
— Прошу, проходите, — сказал он чуть громче и уже мужским голосом.