Я ждал, ждал.
Наконец, пришло приглашение к князю.
Старый, почтенный секретарь встретил меня сидя. Ничего не говоря, он сделал рукой едва заметный жест, как будто не предлагал мне присесть, а отгонял, как отгоняют муху.
Но из чистого упрямства я сел, положил ногу на ногу и, из того же упрямства, спросил:
— Где князь?
— Для вас его дома нет, — сухо ответил старик. — Князь поручил передать вам, что он вообще не занимается политикой и не вмешивается в грязные дела. Кроме того, он не хочет никаких с вами сделок. Ведь однажды вы уже себя показали, и сейчас способны выставить князя покровителем государственных преступников. Полагаю, вы все поняли. Мы можем предложить вам только деньги. Если вы не примите наши условия, у нас найдется другой способ выдворить вас из Парижа. Не так уж вы незаменимы. Наверняка есть другие, может, даже лучшие исполнители.
— Я не возьму денег и никуда не уеду, — сказал я, уже думая о своем обаятельном начальнике, Соловейчике. Я хотел ему все подробно объяснить, хотел довериться ему, и при этом совершенно забыл о том его неживом взгляде, которым он в последний раз одарил меня. Я вообразил себе, что Соловейчик на моей стороне, что я ему нравлюсь. Было решено тут же пойти к нему.
— Фальшивый Кропоткин предлагает отступные, а настоящий Кропоткин их не берет, — встав, сказал я, сделав акцент на слове «настоящий».
Сейчас бы я назвал это заявление смешным, но тогда я ждал какого-то жеста, слов возмущения, но секретарь не шевельнулся, даже не взглянул на меня. Он смотрел на гладкую, черную поверхность стола, будто читал написанную на дереве фразу, которую произнес через несколько секунд:
— Идите! И действуйте удобоваримым для вас образом, — не глядя в мою сторону и даже не привстав, сказал он.
От этого «удобоваримым» я покраснел и вышел, не попрощавшись. На улице шел дождь, и я приказал портье взять для меня коляску. Я все еще казался себе князем, хотя и было понятно, что я снова Голубчик. Кропоткиным я мог побыть еще пару дней.
Но, несмотря на то что я возвращался к моему прежнему существованию и моему старому имени, мне, друзья мои, было хорошо. Поверьте мне, я был доволен. И если меня тогда что-нибудь беспокоило, так это то, что я не смог помочь Ханне Лее. Однако я думал, что случай еще предоставит мне возможность искупить все то зло, что я совершил. И если мне не удастся спастись, то хотя бы немного очиститься.
Мне было хорошо.
В гостиницу я вернулся довольно поздно, когда в холле уже горели лампочки. Мне сказали, что в кабинете меня ожидает какой-то господин.
Я подумал, что это Лакатос и, ничего не говоря, отправился в кабинет. К моему большому удивлению моего друга Лакатоса в комнате не было — с широкого кресла за одним из письменных столов поднялся экстравагантный портной, «творец высокой моды».
В кабинете была полутьма, на других столах горели лампы под зелеными абажурами, но казалось, что свет от них еще больше затемняет комнату. Эти лампы показались мне сосудами с ядом.
При таком странном освещении широкое, желтоватое лицо господина Шаррона выглядело, как тесто, набухающее в печи. И чем ближе он ко мне подступал, тем шире становилось его вязкое лицо, даже в сравнении со слишком просторной, летящей одеждой, больше подходящей женщине. Он поклонился мне, как поклонился бы квадратный шар. Я не мог поверить, что передо мной стоит живой, реальный человек.
— Князь, вы позволите мне обсудить с вами одну безделицу? — спросил он, с трудом приподнимая свое неуклюжее, круглое тело.
Мне показалось смешным, что кто-то меня все еще называет князем, но, тем не менее, меня это успокоило. Я попросил этого чудаковатого господина поделиться со мной всем, что у него на сердце.
— Ах, чепуха, князь, мелочь, — уверял он, очерчивая при этом в воздухе своей пухлой, тестообразной рукой большую дугу. — Речь о небольшом долге. Мне очень неловко, даже противно… Это касается платьев фрейлейн Лютеции.
— Каких платьев? — спросил я.
— Это дело двухмесячной давности. Фрейлейн Лютеция особенная, я хотел сказать, особенная женщина, дама. С ней иногда бывает нелегко ладить. Она, должен сказать, настоящая дама, не то что другие. Хотя она дочь моей обыкновенной, да что я говорю, самой обыкновенной коллеги, у нее (и не без основания) претензии, как у дамы из круга наших самых знатных заказчиц. Князь, я должен признаться, что продал ей, фрейлейн Лютеции, три моих лучших платья, которые она сама же демонстрировала. Я бы не побеспокоил вас, если бы не острая необходимость, не определенные сложности, которые в данный момент я переживаю.
— Сколько? — спросил я, как настоящий князь.
— Восемь тысяч! — не мешкая, ответил господин Шаррон.
— Хорошо! — как истинный князь, сказал я и оставил его.
Расставшись с портным, я сразу же поехал к Лютеции. Восемь тысяч франков, друзья мои, в те времена для меня, жалкого, бедного сыщика, не были мелочью. Конечно, мне, наверное, не следовало на себя ничего брать. Но разве я все еще не любил, разве не был все так же пленен?
Я пришел к Лютеции. Она сидела за накрытым к ужину столом и, как всегда, ждала меня, ждала, как подобает женщине ее статуса, даже в те вечера, когда я не мог прийти.
Я поцеловал ее тем привычным, обязательным поцелуем, каким настоящие господа целуют содержанку.
Я ел без аппетита, и должен сознаться, что, вопреки влюбленности, с некоторой неприязнью наблюдал за здоровым аппетитом Лютеции. Мною владели низменные мысли о восьми тысячах франках. Тут сошлось многое. Я думал о себе самом, о Голубчике. Два часа назад я радовался, что снова им стану, а сейчас, сидя рядом с Лютецией, по этой же причине я был переполнен горечью. Все-таки в какой-то степени я еще оставался Кропоткиным и должен был заплатить эти восемь тысяч франков. Заплатить как Кропоткин. Меня, никогда не считавшего деньги, неожиданно разозлила величина этой суммы. Друзья мои, случаются такие моменты, когда деньги, которые платишь за свою страсть, кажутся тебе почти такими же важными, как сама страсть и предмет ее возбуждающий. Я не думал о том, что я сам мошенничеством и подлой ложью приобрел и содержал мою любимую Лютецию, зато упрекал ее в том, что она верила моей лжи и жила за ее счет. Во мне поднималась какая-то незнакомая доселе ярость. Я любил Лютецию и в то же время негодовал. Вскоре, еще во время ужина, мне пришло в голову, что она одна виновата во всех моих бедах. Я все перебирал в голове, выискивая у нее недостатки, и нашел: если она ничего не рассказала мне о платьях, то это приравнивается к обману. И поэтому, медленно складывая салфетку, растягивая слова, я произнес:
— Сегодня у меня побывал господин Шаррон.
— Свинья! — только и сказала Лютеция.
— Отчего же? — спросил я.
— Старая свинья! — сказала она.
— Но почему? — повторил я свой вопрос.
— Ах, что ты вообще знаешь! — сказала Лютеция.
— Я должен заплатить за тебя восемь тысяч франков. Почему ты об этом мне ничего не сказала?
— Я не обязана тебе обо всем говорить.
— Напротив, обо всем!
— Но не о мелочах! — сложив на коленях руки и посмотрев на меня с вызовом, зло сказала она. — Не обо всех!
— Почему не обо всех? — спросил я.
— Так!
— Что значит это «так»?
— Я женщина! — сказала она.
Какой аргумент, подумал я и, как говорится, взяв себя в руки, сказал:
— Я никогда не сомневался в том, что ты женщина.
— Но ты этого так и не понял, — заявила Лютеция.
— Давай поговорим по-деловому, — все еще сохраняя спокойствие, сказал я. — Почему ты мне ничего не рассказала о платьях?
— Такая чепуха! Сколько там они стоят?
— Восемь тысяч!
И хотя я уже решил, что буду вести себя, как обыкновенный Голубчик, все же боялся, что в создавшейся ситуации уже не выгляжу князем Кропоткиным.
— Мелочь, — сказала Лютеция, — я женщина, и мне нужны платья!
— Почему ты мне раньше ничего не сказала?
— Я женщина!
— Это мне известно!