Папа снова начал путаться, но продолжал говорить, всхлипывая, сморкаясь в свой грязный платок и громко прихлебывая чай.
– Еще можно? – попросил он, протягивая мне чашку.
Вот этот не старый, но совершенно жалкий человек, который пишет стихи в газету и приехал, разыскал меня, чтобы я подписала какой-то документ и ему дали лишние десять метров в новом доме, – мой отец. И мне его, к моему ужасу, жалко. За что? Ни за что. За то, что он такой ничтожный, раздавленный жизнью, Валюшей, своей собственной никчемностью, не знаю чем. Даже если и половина из того, что он сейчас рассказал – неправда.
– Дочка… – Папа смотрел на меня с теплом, улыбался, и все протягивал мне кружку, чтобы я налила ему еще чаю.
Странно, как странно. Я не чувствую ни обиды, ни злости. Я его не знаю и не люблю, мне от него ничего не надо. Наверно, я могла бы рваться к нему, он – единственный мой живой близкий родственник («дедушка» Ростовцев – не в счет, ведь, возможно, это все просто какое-то недоразумение, и никакой он мне не дедушка).
– Папа, а зачем вам еще десять метров? Или сколько на меня дадут?
– Как же? – Папа развел руками. – А библиотека? Валюша всегда мечтала, чтобы у нас была библиотека! Или кладовка – можно не таскать все туда-сюда на дачу… Колеса, лыжи… И еще банки… Валюша заготавливает, знаешь, какие огурчики на зиму… И икру кабачковую… На хлебец берешь, мажешь…
– А я к вам могу приехать в эту комнату? – аккуратно перебила я папу.
– Жить? – испугался папа.
– Ну не знаю. Да, предположим… жить. – Я даже не знаю, зачем я это спросила. Как будто кто-то внутри меня, кто совсем не растерялся и не запутался от папиных странных слов, подучивал меня спросить это. – Учиться в институте. Я же поступать буду. Можно здесь, а можно и в Москве. Лучше в Москве. Вот, приеду, буду жить в своей комнате. А, как?
– Да зачем тебе в институт, дочка! – замахал на меня руками папа. – Сейчас, знаешь, сколько этих… кто учился… и где они? Все телефонами торгуют… и этим… всяким… Пиццу возят… На машинках в-жжик – и нет машинки, разбилась… Не надо! Не учись! По подъездам пиццу потом носить… В подъездах стоят эти… со шприцами… дворники нерусские живут по подвалам… А ты одна, с пиццей… Нет, не надо! А ты сейчас где учишься?
– В педагогическом училище, – слегка усмехнулась я.
Если бы я сама не была участником этого разговора, а мне его кто-нибудь из наших пересказывал – мол, приехал к нему вот такой вот отец и несет подобную чушь, – я бы не поверила, сказала бы: «Хватит врать».
– Ой, дочка… – Папа горестно покачал головой. – Поступила, не посоветовалась ни с Валюшей, ни со мной…
– Пап, а мы разве с тобой общались, чтобы советоваться?
– Вот о чем и речь, о чем и речь, дочка… С отцом надо общаться! А то замыкаются… Мой вон Лёха тоже говорит: «Иди лесом, сам все знаю!» Мать ему, конечно, указ, а я-то нет.
– Хоть бы не рассказывал… – пробормотала я в сердцах.
– Если отец не указ… – продолжал папа, не обращая внимания на мою реакцию, – значит… – Он запнулся, помолчал, разминая пальцами мягкие уши, старательно, как будто лепил из пластилина – взял двумя руками одно свое ухо и стал разминать.
Я молча смотрела на него. Папа вздохнул и продолжил:
– Не идут стихи. Вот, и голодный, и бездомный я, а не идут. Валюша говорила: «Ты зажрался…» А сейчас? – Папа обвел вокруг себя руками. – Это что? Где я? Потерялся. Пришел, а дочка и слушать меня не хочет. Видела бы меня сейчас Валюша… Она мне говорит: «Пешком ходи, раз поэт!» Представляешь? Сама на машине разъезжает, она у меня начальница – в управлении… как оно… ну там… распределение… забыл. Не для меня это, дочка. Я человек с тонкой душой. Мне очень больно все это, очень больно. Но! – Папа поднял кривоватый палец и посмотрел на меня. – Зато стихи рождаются, когда очень плохо. Бейте меня, бейте, я всё стерплю!..
Я смотрела на странного, жалкого человека, которого когда-то выбрала мама. Не знаю, я ведь даже не знаю, как она вышла замуж, где его встретила. Но мне и спрашивать сейчас не хочется, расскажет какую-то ерунду.
– Сейчас, еще раз попробую, – сказал папа, поудобнее устраиваясь на моей кровати, сбросив свои ужасные ботинки, с которых натекла грязная лужа, и подбирая под себя ноги. – Если отец не указ, вам не уйти от проказ… А, как? – папа горделиво посмотрел на меня.
Кажется, на сегодняшний день слишком много.
Собака Машка, душевая, тетя Даша, четыре пары в училище, две из которых – Тетёркины, ее неподвижные глаза, парализующие, давящие, холодящие кровь, потом беготня по городу в мокрых сапогах в безуспешных поисках Машки, потом неожиданный всплеск любви у моего бывшего тренера, обратно домой на автобусе, долго-долго, по темной дороге… И вот теперь папа и его стихи.
– Ты бы ехал домой, папа, – сказала я. – У нас ночевать негде. Я на полу спать не буду, даже ради тебя. Так что иди.
– Да ты что! – искренне возмутился папа.
Лена, которая давно перестала слушать наш разговор и переписывалась с кем-то в телефоне, подняла голову и снова посмотрела на моего папу.
– А ничего, – как можно тверже сказала я. – На последнюю электричку в Москву ты должен еще успеть.
– А там как я поеду? Метро уже закроется. Нет, дочка. Так с людьми обращаться нельзя. И потом мне Валюша сказала – домой без твоего документа не пустит. Так что завтра, если ты любишь своего отца, пойдем к нотариусу и в опеку, вот у меня тут написано, что нужно оформить. – Папа стал рыться в сумке, достал со дна тонкую ученическую тетрадку, зеленую, всю мятую, открыл ее. – Вот, смотри… Все по порядочку записано, как будто я и не поэт, а бухгалтер… – Папа стал тихонько смеяться, всхлипывая и утирая нос некрасивой рукой.
У меня же не такие руки? Я вытянула вперед руку и взглянула на нее. Нет.
– Я ж вообще посчитать ничего не могу! – продолжал тем временем папа. – Поэтическая душа! Мне копеечки дают, сдачу, а у меня в голове уже – фьють! – и стихи готовы! Поэмы! Эпосы! Былины!..
Я смотрела, только не в тетрадку, а на папу. И ведь он все делает абсолютно искренне. Он не играет сейчас, он просто такой. Я не знала… Надо же… Я о нем почти не думала, но… Как-то мне казалось, что мой папа поприличнее. С мамой он не жил… Или это мама с ним не жила? Мама особенно ничего не рассказывала, очень сдержанно говорила о нем, не ругала, но и хорошего ничего не говорила. И к нам он не приходил. Я помню из совсем раннего детства, как мы все однажды гуляли – он, мама и я, на какой-то детской площадке. Папа вместе со мной катался с горки… И всё, больше ничего не помню.
И вот теперь он приехал. И говорит заезженные фразы о «любви к отцу», и пытается даже учить меня, как обращаться с людьми. Отец, которого я совершенно не знаю, отец, который не приезжал ко мне в детский дом, отец, который отобрал у меня квартиру, к которой он не имел никакого отношения, нашу с мамой квартиру, в которой когда-то жила и моя бабушка, балерина, рано умершая.
Бабушка очень переживала, что пришлось уехать из центра, где она родилась и выросла в трехэтажном доме недалеко от улицы Горького, как называла Тверскую улицу бабушка. Я тот дом почти не помню, только смутно-смутно помню подъезд с огромными красивыми окнами, овальными наверху. И еще помню окно в квартире – больше я никогда таких окон не видела – и где бы мне их видеть, если я с десяти лет жила в нашем двухэтажном детском доме, в котором когда-то была размещена военная часть.
То удивительное окно в нашей старой квартире было как половина круга, а по радиусу шли перекладины, три или четыре. И они у нас были фиолетовые, как любила бабушка. Я заметила, если заставлять себя что-то вспоминать, то память неожиданно достает из каких-то закромов и закутков то одно, то другое. Я ведь думала, что совсем не помню раннего детства. А когда встретила старика Ростовцева и он заговорил про мою бабушку, я начала думать, вспоминать, и раз за разом что-то стало выплывать.
То вспомнилось, как бабушка сидела в каком-то кресле в большой ажурной шали, легкой, как дымка, и бабушка, изящно подобрав ноги в тапках с пушка`ми, курила длинную коричневую сигарету, тонкую, с золотым ободком, а мама ее ругала. Что говорила, не помню, но помню, что бабушка смеялась и пускала дым, а мама сердилась. То вдруг вспомнила, как мама незадолго до смерти плохо спала и все ходила ночью по квартире, в темноте и тихо стонала. Значит, что-то у нее болело, а что, я толком и не знаю. Не знаю, отчего умерла моя мама.