Народ на посаде жил небогатый да сердобольный. Любопытные ребятенки порассказали матерям о сидящем на цепи, дни и ночи напролет молящемся чернеце, и те, крестясь и приговаривая испуганно-уважительно: «Гле-ко, спасается-то сердешный как!», стали посылать с отроками узелки со снедью: с голоду не помер бы.
Но Галактион, звякая цепью, подходил к окошку и молвил тихо:
— Спаси Бог за милостыню… Не желаю быть нахлебником, несите кожу — сапоги тачать стану, чай, не разучился!
Он не пошел, как иные из братий, из монастыря по топям и чащобам звериными тропами искать уединения для молитвенной беседы с Богом. Он возвернулся в свой Городок, куда когда-то давно был привезен еще несмышленым чадом и никак не мог взять в толк — почему после чистых высоких палат оставил его дядька Иван в тесной, пропахшей кожами и дегтем, избе. И сам пропал.
Отрок прижился в чужой семье: хозяина с хозяйкой вскоре стал называть тятей и мамой, и те уж не отличали его от своих кровных детушек. Семейство пробивалось сапожничаньем, ремеслу обучился и подкидыш.
Вошел Ганька в лета, и сосватали, оженили его на посадской красавице.
Недолго пожил Ганька с молодой женой: в одночасье преставилась она, сгорев в страшной лихоманке. Подкидыш словно умом тронулся: бродил по Городку пугающей безмолвной тенью, исхудалый, в изодранной в клочья одежде, грязный. Его жалели; как ни старались, не могли добиться ни слова, и, когда он однажды запропал — подумали, что не наложил ли на себя руки, не продал ли душу диаволу, и облегченно вздохнули, когда кто-то из земляков заметил его в послушниках в дальнем монастыре.
«Туда ему и дорога! — рассудили. — Все одно, средь нас не жилец…»
Однажды всколыхнуло городище: нагрянул шибко важный боярин аж из самой первопрестольной от грозного царя с отрядом ратников; местный воевода дрожал как лист осиновый.
Рыскали не понять и кого, вроде б какого-то княжого сына, и не сразу раскумекали людишки: ищут-то Ганьку Подкидыша. Отряд умчался шарить по окрестным монастырям, а из народишка кое-кто испуганно крестился: не зашибли бы сановные малохольного, коли сыщут.
Да уберегся, видать, Ганька то ли плахи, то ли чести, раз вернулся обратно. А вот зачем принялся изнурять не жалеючи плоть свою железом, не ведал никто, кроме него самого.
Он часа своего ждал…
Как-то, еще в монастыре, за вечерней молитвой в храме на распростертого в земном поклоне Галактиона не то сонная хмарь накатилась, не то выпал он просто из сознания, ощущая невесомость в теле и пугаясь, а еще больше дивясь видению, взору открывшемуся…
Красивый, поблескивающий позолотой куполов церквей возле мощного детинца на холме город был обложен со всех сторон неприятельской ратью. «Суздальцы!» — будто кто подсказал Галактиону, завидевшему стяг со львом на полотнище, под ним — князя, кутающегося в алое корзно.
Готовились к приступу. Князь поднял руку, и ватага лучников выдвинулась вперед.
Похоже, приступ обещался быть последним. Над городом клубилась зловеще черная дымная туча, там и сям от пущенных с огнем стрел разгорались пожары. Защитников на городской стене оставалось немного; израненные, они угрюмо, молча, взирали на подступившую рать, ожидая смертного часа.
Послышалось вдруг, словно из-под земли донеслось тихое молебное пение. Люди на стенах откладывали в сторону оружие, торопливо снимали шеломы и становились на колени.
«Пресвятая Богородица! Заступница усердная…» — шептали запекшиеся губы, а взгляды с надеждой устремлялись на икону, несомую двумя дюжими монахами.
Шествие медленно двигалось вкруг по стене, сияло яро облачение на епископе, вился синий дымок ладана из кадильницы диакона, клиросные певчие — женщины с испуганными заплаканными лицами подрагивающими голосами тянули тропарь.
Епископ был стар, тяжело опирался на посох. Галактион попригляделся и, обмирая сердцем, узнал Иоанна Новгородского — видел фреску с ликом его на стене своего монастырского храма. Знал еще, что жил святитель до нашествия Батыевой татарвы, в самый разгар княжеских распрей. Но изумление монаха застила горечь увиденного: брат на брата…
Между тем князь в алом корзне под городскими стенами хрипло, с насмешкой обратился к притихшему войску:
— Чего испужались-то? Ихней иконы? А ну, лучники, всыпьте!
Стрелы тонко запели в воздухе, осыпали навершие стен, и тотчас среди застигнутых врасплох защитников раздались стоны. Одна стрела — Галактион увидел четко, будто рядом стоял — впилась в лик Богородицы на иконе; из глаз Пречистой Девы вытекли слезы. Раненый епископ, павший перед иконой на колени, слабеющими руками подставил край одежды, чтобы богородицыны слезы не скатились на грешную, политую кровью, землю.
Богородица — Галактион и это видел — отворотила свой лик от нападавших…
Средь полезших было на приступ суздальцев возникло замешательство, словно черная морока опустилась на их расстроенные ряды. Растерянны, обезумев, бежали они от стен, в суматохе поражая друг друга.
Происшедшее с иконой заметил и воевода:
— Знамение! Знамение! — крестясь, закричал он и перекинул меч в правую руку. — На вылазку, робята! Зададим им жару!
В распахнутые ворота вытек жиденький ручеек недавно еще безнадежно оборонявшихся…
Пленили сброшенного взбесившимся конем князя; он в ярости бессильно скалился под навалившимися молодцами и брошенный поперек седла, связанный, в обрывках своего алого корзна, норовил упрятать лицо под лошадиный бок.
— Знамение! — неслось над полем битвы…
Приходя в себя, словно вываливаясь из глубокого сна, ощущая лбом и коленями холод каменных плит пола храма, Галактион услышал:
— Иди и помоги спастись граду твоему…
Он чувствовал, что медлить больше нельзя. Расковав цепь, ломая босыми ногами хрупкий осенний ледок в лужицах, прибрел в Городок.
Минули первые михайловки, урожай был собран и ссыпан в закрома; народ теперь, обрядившись по дому, после обеденного часу беспечно почивал, лишь лениво погавкивали псы в подворотнях.
Галактион узкой улочкой вышел на площадь с деревянной церковкой и приказной избой так и не встретив на пути никого Но здесь дремотной тишины как не бывало. В расписном тереме богатого торгового человека Нечая Щелкунова вовсю расходилось гульбище: из раскрытых окошек доносился гул подгоряченных бражкой и выдержанным медом голосов. Рокочущий протодиаконский бас возгласил многолетие воеводе — и затянули, кто бухая, басовито, а кто трескучим козлиным тенорком.
В трапезной заседала вся городская знать. Раскраснелись потные лица, горели хмельным весельем глаза, в пьяном гвалте никто и не заметил незваного гостя — чернеца.
Лишь хозяин, кряжистый, обросший чуть ли не глаз черной вьющейся бородищей, удивленно вскинул лохматые брови:
— Гле-ко, кто пожаловал!
Нечай стоял возле воеводы: старец сей, ублаженный «многая лета», уже мирно почивал в креслице, уронив на грудь седовласую голову. Щелкунов отодвинул подальше блюдо с кушаньем, чтоб тот не испачкал бороденку, взял порядочный ковшец с перебродившей медовухой и собрался поднести пришлецу.
— Опомнитесь! — Галактион, позвякивая цепью, обвитой вокруг тела, вознял иссохшую, восковой бледности руку. — Гроза грядет! Покайтесь пока не поздно!
— Это что ж ты городишь, брат? — возразил Нечай, обескураженный тем, что монах отказывается от угощения. — Какая такая гроза и откуда? Самозванцу в Москве, по слухам, рыло набок своротили, чего ж еше… Скажи лучше — гнушаешься нами?
Чернец, кажется, не слышал его, обращался к сидящим за столом с ухмылками на пьяных рожах гостям:
— Спасайтесь! Умолить нужно Заступницу, чтоб беду отвела! Храм надо об один день воздвигнуть в честь иконы Знамения Божией Матери!
— Где прикажешь? — с издевкой спросил заметно осерчавший Нечай, расплескивая медовуху из ковшеца. — Возле твоей кельи? Ух, и ловок ты! Чтоб все денежки тебе!.. На-кась, выкуси! Сиди, яко пес, на цепи и не вякай!