Через полчаса на него набросилась целая свора полицейских. С одной стороны, он был важным парнем — единственный свидетель бойни, и его берегли, его расспрашивали, интересовались его именем. С другой стороны, он был всего-лишь кучей старого тряпья, и его трясли, ему угрожали. И самое худшее, его собирались везти в комиссариат одного, а он всеми силами цеплялся за тележку, крича, что, если ее не привезут вместе с ним, он не скажет им ни слова, а скорее лопнет. Сейчас улица была освещена прожекторами, стояло множество машин с мигалками, мелькали фотографы, появились носилки, какие-то приборы, везде обеспокоенный шепот, телефоны.
— Проводим этого парня пешком до комиссариата, — раздался голос неподалеку.
— С тележкой, полной дерьма? — спросил другой голос.
— Я считаю, что да. Сломайте замок. Я к вам присоединюсь через двадцать минут.
Мужчина с губками повернулся и посмотрел, что за полицейский отдал этот приказ.
Сейчас он сидел напротив него в плохо освещенном кабинете. Тележку поместили во дворе комиссариата между двумя большими машинами под непосредственным наблюдением хозяина.
И теперь мужчина ожидал, съежившись на стуле, стаканчик кофе в руке и пластиковый пакет на коленях.
Телефоны все время звонили, кто-то постоянно входил и выходил — доклады, инструкции, приказы. Общая тревога, потому что упала женщина в мехах. Уверен, что если бы речь шла о Монике, даме в киоске, которая каждое утро позволяла ему читать новости при непременном условии не открывать газету до фальца, поэтому он знал мир лишь наполовину, никогда не проникая до сердца, — так вот, будь это Моника, не бегало бы из кабинета в кабинет десять полицейских, как если бы всю страну залил потоп. Мирно ожидали бы перерыва на кофе, чтобы прогуляться до киоска и констатировать ущерб. И не трезвонили бы на весь мир. А для женщины в белом на уши встало полстолицы, несколько он понял. Для этой маленькой женщины, которая никогда не сжимала в руках губку.
В данный момент полицейский, похоже, ответил на все телефонные звонки. Он провел рукой по щеке, тихо сказал что-то своему помощнику и долго смотрел на задержанного, как если бы пытался разгадать всю его жизнь, ничего не спрашивая. Он представился как главный комиссар Жан-Батист Адамберг. Полицейский попросил документы, и у мужчины взяли отпечатки. И все это время полицейский неотрывно смотрел на него. Его будут спрашивать, его заставят говорить обо всем, что он видел с тротуара. Не рассчитывайте! Он был свидетелем, единственным, неожиданным свидетелем. Его не трясли, с него сняли пиджак, усадили с теплым кофе. Подумать только! Свидетель, редкий предмет, игрушка. Ожидают, что он проболтается. Не рассчитывайте!
— Вы спали? — спросил комиссар. — Когда это произошло, вы спали?
У полицейского был приятный, интересный голос, и человек с губками оторвал взгляд от кофе.
— Собирался спать, — уточнил он. — Но всегда что-то отвлекает.
Адамберг взял кончиками пальцев его удостоверение.
— Туссен, Пи. Это ваше имя — «Пи»?
Человек c губками гордо выпрямился.
— Мое имя растворилось в кофе, — сказал он с некоторой гордостью. — Только это и осталось.
Адамберг продолжал смотреть на него, не отвечая и ожидая, что человек, как всегда, прочитает ему всю поэму до конца.
— На Праздник всех святых [3] мать принесла меня в приют. Она записала мое имя в большую книгу. Кто-то меня обнял. Кто-то другой поставил свою чашку на эту книгу. Имя стерлось из-за кофе, осталось только две буквы. Но «пол мужской» не растворилось. К счастью.
— Должно быть, это был «Пьер»?
— Осталось только «Пи», — твердо сказал мужчина. Моя мать возможно и написала «Пи».
Адамберг покачал головой.
— Пи, — кивнул он. — Как долго вы живете на улице?
— Раньше я был ножовщиком, ходил из города в город. Затем продавал чехлы, пятновыводители, насосы для велосипедов, носки и нитки. В сорок девять лет я оказался на панели с грудой водонепроницаемых часов, заполненных водой.
Адамберг снова посмотрел на удостоверение личности.
— Оно действует десятую зиму, — заметил Пи.
Затем он напрягся, готовясь к шквалу обычных вопросов о происхождении товара. Но ничего не произошло. Комиссар откинулся на своем стуле, поднял руки к лицу, словно для того, чтобы его разгладить.
— Настоящий кавардак, не правда ли? — спросил Пи с полуулыбкой.
— Никакого кавардака, — ответил Адамберг. — Все зависит от того, что вы нам скажете.
— Был бы подобный кавардак, если бы это была Моника?
— Кто такая Моника?
— Дама в киоске, дальше на проспекте.
— Хотите правду?
Пи покачал головой.
— Так вот, для Моники не было бы ничего подобного. Кавардак только ради этого маленького расследования. Не были бы двухсот человек, которые жаждали бы знать, что вы видели.
— Она, она меня не видела.
— Она?
— Женщина в мехах. Она обошла меня как кучу трепья. Она меня даже не видела. Тогда почему я должен был это видеть? Нет причины, как аукнется, так и откликнется.
— Вы ее не видели?
— Только куча белого меха.
Адамберг наклонился к нему.
— Но вы не спали. Выстрелы должны были вас насторожить, не так ли? Три выстрела, это сильный шум.
— Не в этом дело. У меня тележка, за которой надо следить. У меня нет места, где жить.
— Ваши следы на сумочке. Вы ее брали?
— Я ничего не взял из нее.
— Но вы приблизились к ней после выстрелов. Вы видели.
— И что дальше? Она вышла из такси, она обогнула мою кучу трепья, прибыл парень на драндулете, трижды бабахнул по куче меха, и баста. Ничего другого я не видел.
Адамберг встал и сделал несколько шагов по комнате.
— Ты не хочешь помочь, это так?
Пи прищурился.
— Вы говорите мне «ты»?
— Полицейские говорят «ты». Это повышает эффективность.
— Значит, и я могу говорить «ты»?
— У тебя нет для этого оснований. Тебе незачем повышать эффективность, так как ты не хочешь ничего говорить.
— Вы будете меня бить?
Адамберг пожал плечами.
— Я ничего не видел, — сказал Пи. — Это не мое дело.
Адамберг прислонился к стене и смотрел на него. Мужчина достаточно потрепанный: недоедание, холод, вино — они огрубили лицо и согнули тело. Борода была еще наполовину рыжей и подрезана ножницами как можно ближе к щекам. У него был маленький женский носик и голубые глаза, окруженные морщинами, выразительные и живые, которые не могли выбрать между бегством и перемирием. Но еще немного, и этот парень положит на пол свой пакет, вытянет ноги, и они смогут побеседовать, как два старых приятеля в вагоне поезда.
— Можно курить? — спросил Пи.
Адамберг согласился, и Пи опустил руки в пластиковый пакет, откуда, отодвинув старый красно-синий спальный мешок, вытащил сигарету из кармана куртки.
— Жаль, — сказал Адамберг, не шевелясь у стены, — эта твоя история про кучу трепья и кучу меха, кувшин из обожженной глины и железный горшок. Ты хочешь, чтобы я тебе рассказал о том, что под тряпьем и под мехами? Или не хочешь этого знать?
— Грязнуля, продающий губки, и важная женщина, которая никогда их не покупала.
— Человек в дерьме, который знает кучу всего, и женщина без сознания с тремя пулями в теле.
— Она не умерла?
— Нет. Но если мы не поймаем убийцу, он закончит свое дело, можешь не сомневаться.
Человек с губками нахмурил брови.
— Почему? — спросил он. — Если бы напали на Монику, на следующий день ничего бы не продолжалось.
— Говорю же, что это не Моника.
— Кто-то важный, не так ли?
— Кто-то из тех, кто на самом верху, — сказал Адамберг поднимая указательный палец, — недалеко от министерства внутренних дел. Поэтому и кавардак.
— Ладно, меня это не касается, — сказал Пи, повышая голос. — Я не на балансе министерства и я не участвую в вашем кавардаке. Мой кавардак — это продать 9732 губки. И никого мои кубки не касаются. И никто не придет мне на помощь. И никто, совсем никто наверху, не спрашивает себя, что можно было бы сделать, чтобы я не отморозил себе яйца зимой. И теперь им нужна моя помощь? Чтобы я сделал их работу, чтобы я их защитил? И у кого губки, у них или у меня?