Зоя Николаевна очень не любила нерях. Она показывала неряшливые тетради всему классу, взяв их за уголок двумя пальцами, как дохлую мышку за хвостик. В конце концов она прочла Эренбурга. Ничего особенного. Речь шла о каких-то художниках. Они спорили между собой. Было скучно.
Когда он собрал тетрадки, в раздевалке никого уже не было. Он стоял в растерянности, не зная, что делать. Куда деть галоши? Оставить их под вешалкой? Но разве их пощадят? Мальчик увидел орущую глотку бабушки-блокадницы. Раздался звонок. Зоя Николаевна очень не любит учеников, которые опаздывают. Она ставила их в угол, отсылала к завучу по кличке «вобла». У мальчика разгорелись щеки. Он расстегнул портфель, хотел туда, но места не было. Вдруг его осенило. Он засунул одну галошу в правый карман брюк, другую– в левый, в левый галоша шла туже, мешал носовой платок; он вынул его, переложил в нагрудный карман гимнастерки; галоши вошли, только пятки немного высовывались. Он натянул концы гимнастерки на карманы, подтянул ремень с буквой Ш, оправился и побежал из раздевалки.
Директор стоял у входа на лестницу. Сам директор. Проскочить мимо него было невозможно. Лицо директора было страшно. Директор увидел мальчика и шагнул ему навстречу. Директора мутило от детей. Он, фронтовик, болезненно пережил свое назначение в школу. Он метил выше. Особенно противны были ему благополучные маленькие мальчики, пахнущие детским мылом. Директор отвлекся: на него пулей летел вечно опаздывающий Изя Моисеевич. Директор заслонил собой проход на лестницу. Директор сказал:
– Вы это самое… бросьте мне тут вашего Эренбурга распространять! Учитель литературы вспыхнул: – Но ведь его все читают!.. – Все! Вы это мне бросьте: все!
Учитель литературы померк и сквозь зубы промолвил: – Предательница!
Директор сжал в кулаке связку ключей и сказал: – Вы у меня вот здесь, в кулаке! – и пошел, бренча ключами.
Мальчик проскользнул мимо рассерженных мужчин. Он взбежал на второй этаж, пробежал половину вымершего коридора, потянул ручку двери и зажмурился. В классе ярко и сухо горело электричество. Зоя Николаевна стояла у стола и говорила громко, раздельно. Она закончила предложение и перевела взгляд на мальчика. Он стоял у двери: стрижка наголо, глаза черные, уши горят. Взъерошенный. Портфель грязный. Она присмотрелась.
– Что это у тебя в карманах? – удивленно спросила учительница.
Все сорок пар детских глаз впились в мальчика. Мальчик молчал. Он чувствовал, как с мокрых галош стекает вода, просачивается сквозь ткань кармана, сквозь коричневые чулочки, неприятно холодит ноги.
– Я спрашиваю: что у тебя в карманах? – отчеканила каждое слово учительница. – Ничего… – пролепетал мальчик. – Подойди сюда.
Он подошел, кособокий от застенчивости. Зоя Николаевна приподняла край гимнастерки, потянула и вытащила черную галошу с кисельными внутренностями. Она взяла галошу двумя пальцами, подняла, показала классу и произнесла одно слово: – Галоша.
Класс громыхнул, завизжал и загавкал. Детишки – многие из них рахитичные, с чахлыми лицами – повалились на парты, схватились за животики. Смеялись: Адрианов, Баранов, Беккенин, который потом оказался татарином, и слабовыраженный вундеркинд Берман. Дорофеев и Жулев смеялись, обнявшись, как Герцен и Огарев. Толстушка Васильева с выпученными глазами, страдая базедовой болезнью, смеялась преждевременно взрослым грудным смехом, пускала пузыри великолепная Кира Каплина, повизгивала маленькая мартышка Нарышкина (через пять лет Изя спросит: «Ты не из тех ли Нарышкиных? Что молчишь? Уже не страшно». – А она просто не понимает: из каких это тех? Она Нарышкина из Южинского переулка). Смеялись: Горяинова, которая уехала в двухгодичную командировку с мужем; вертлявый Арцыбашев, он впоследствии станет довольно известным литератором, вступит в Союз писателей; Трунина, окончившая школу с золотой медалью; Золотарева и врач санэпидемстанции Гусева, а также в тридцать лет поседевшая Гадова – она научилась играть на гитаре. Смеялась Сокина с худенькими ножками, что рано умрет от заражения крови, и курчавая Нюшкина, упавшая в пустую шахту лифта, зато повезло рыжей дуре Труниной: у нее муж– член ЦК, правда, кажется, ВЛКСМ. Повезло и Нелли Петросян: вышла за венгра, всю жизнь будет разговаривать по-венгерски – эгиш– мегиш – непонятный язык! Смеется тщедушный Богданов; ему через два года могучим ударом ноги Илья Третьяков – вон он смеется на задней парте! – сломает копчик; смеется сластена Лось, она ябеда, Якименко по пьяному делу выкинется из окна, станет инвалидом, родит двойню; Юдина проживет дольше всех: в день своего девяностолетия она выйдет на коммунальную кухню в пестром купальном костюмчике. Потрясенные соседи разразятся аплодисментами. Не смеялся один Хохлов, потому что он никогда не смеется. Смеялись: математик Сукач, что переедет жить в Воркуту; убийца Коля Максимов, он зарежет хозяина голубятни; тряслись от хохота фарцовщик Верченко, ходивший с малых лет клянчить у иностранцев жвачку под гостиницу «Пекин», и Саша Херасков. Им вторили Зайцев, очкарик Шуб и румынка, из антифашистской семьи Стелла Диккенс. Прапорщик Щапов, контуженный в колониальной кампании, каратист Чемоданов и Вагнер, безгрудая Вагнер, кукарекали что было мочи. Баклажанова, Муханов и Клышко попадали от хохота в проход, как какие-нибудь фрукты.
И Зою Николаевну тоже разобрал смех. Заразилась от детей. Зоя Николаевна не выдержала и залилась тонким серебристым смехом. «Ха-ха-ха-ха-ха», – заливалась Зоя Николаевна, не в силах совладать с собой, – «ха-ха-ха-ха-ха»…
Виновник ликования, всеобщее посмешище, стоял возле ее стола с грязными вывернутыми карманами брюк. Из его черных, как угли, глаз сбегали по длинному лицу горючие слезы, и вдруг сквозь свой непедагогический смех, сквозь смех детей Зоя Николаевна услышала, как мальчик шепчет отчаянно и самозабвенно.
– Господи, – шептал мальчик, – прости их. Господи, прости их и помилуй! Они невинные, добрые, они хорошие, Господи!
Зоя Николаевна перестала смеяться и, продолжая держать галоши в руке, во все глаза глядела на мальчика. И тут она заметила, что над головой этого неопрятного первоклассника, над его стриженной под ноль головкой светится тонкий, как корочка льда, кружок нимба. – Я их люблю, Господи! – шептал мальчик. – Святой! – обмерла учительница, и ее лицо ужасно поглупело.