По какой-то причине профессор никогда не говорил о днях, проведенных в море, хотя вспоминал очень многое из того, что они пережили вместе, включая события, о которых она сама ничего не помнила. Чем больше она его слушала, тем сильнее становились ее опасения за собственную память. Возможно, они и вправду ели дуриановое мороженое, сидя в ротанговых креслах на веранде усадьбы, принадлежавшей владельцам чайной плантации. Но могли ли они кормить бамбуковыми побегами ручных оленей в сайгонском зоопарке? Действительно ли на центральном рынке их пытался обчистить карманник, шелудивый беженец из разбомбленной деревни?
Весна понемногу перетекала в лето. Миссис Кхань все реже и реже подходила к телефону и в конце концов выключила звонок, так что и профессор перестал на него реагировать. Она боялась, что кто-нибудь попросит позвать ее, а муж скажет: «Кого?» Еще более тревожной была перспектива, что он за-говорит с друзьями или детьми о Иен. Когда из Мюнхена позвонила дочь, миссис Кхань сказала: «Ба чувствует себя неважно», однако в детали вдаваться не стала. С Винем она говорила откровеннее, понимая, что все, услышанное от нее, он передаст остальным детям по электронной почте. Всякий раз, когда он оставлял ей сообщение, она слышала на заднем плане другие звуки: или бубнил телевизор, или сигналили машины, или масло шипело на сковородке. Он звонил ей по сотовому, только когда делал что-нибудь еще. Несмотря на всю ее любовь к сыну, он казался ей малосимпатичным человеком; она не скрывала этого от себя и огорчалась вплоть до того дня, когда перезвонила ему и он спросил: «Ну что, решила? Будешь увольняться?»
Прежде чем он погрузился в воспоминания, она читала ему биографию де Голля и до сих пор держала палец на последнем прочитанном слове. Ей не хотелось думать об утраченном доме, и она не помнила, чтобы говорила что-нибудь подобное.
— Дворники или бутылка? — спросила она.
— Бутылка.
— Тогда мне так показалось, — солгала она. — Я не слышала этого звука много лет.
— Мы его часто слышали. В Далате.
— Профессор снял очки и протер их платком. Когда он ездил на этот горный курорт как участник конференции, она была беременна и потому осталась в Сайгоне. — По вечерам ты всегда ела мороженое на улице, — продолжал он. — Но в тропиках трудно есть мороженое, Иен. Разве что в комнате с кондиционером, иначе не успеваешь получить удовольствие.
— От молочных продуктов расстраивается желудок.
— Если берешь стаканчик — оно быстро превращается в суп. Если рожок — течет по руке. — Он с улыбкой повернулся к ней, и она увидела в уголках его глаз клейкие капельки слизи. — Ты обожала эти шоколадные рожки, Иен. Просила меня держать их, пока ты ешь, чтобы самой не запачкать руку.
В саду зашелестела бугенвиллея — возможно, первый признак возвращения Санта-Аны. Тон ее голоса поразил и ее саму, и профессора, который уставился на нее, разинув рот.
— Это не мое имя. Я не та женщина, кто бы она ни была, если она вообще существует.
— Что? — Профессор медленно закрыл рот и снова надел очки. — Тебя зовут не Йен?
— Нет, — сказала она.
— Тогда как?
Она не была готова к этому вопросу: ее волновало лишь то, что муж зовет ее чужим именем. Общаясь между собой, они предпочитали ласковые прозвища — она звала его Ань, он ее Эм, а при детях они называли друг друга Ма и Ба. Свое настоящее имя она обычно слышала только от друзей, родственников и чиновников или из собственных уст, когда представлялась незнакомцу — в известном смысле это происходило и сейчас.
— Меня зовут Са, — сказала она.
— Я твоя жена.
— Правильно. — Профессор облизал губы и вынул блокнот.
— Тебе что, снова все объяснять? — Она туго намотала на палец телефонный шнур. — Я никогда не уволюсь.
Повесив трубку, она вернулась к прежнему занятию — менять простыни, которые профессор обмочил прошлой ночью. Голова у нее гудела от недосыпа, спина болела от домашних трудов, а душу точило беспокойство. С наступлением ночи профессор не давал ей спать разговорами о том, как мистраль продувает насквозь узкие кривые улочки Лепанье (на одной из них, в полуподвале, он жил в свои марсельские годы) или как усыпляюще действует скрип сотни ручек во время письменного экзамена. Он говорил, а она разглядывала тусклые блики фонарей на потолке и вспоминала яркую Луну над Южнокитайским морем — при ее свете она даже в полночь видела испуг на лицах своих детей. Как-то раз она считала, сколько машин проехало по улице, прислушивалась к рокоту их моторов и мечтала заснуть, и вдруг профессор тронул ее в темноте за руку. «Закрой глаза, — мягко сказал он, — и ты услышишь, как шумит океан».
Миссис Кхань закрыла глаза.
Пришел и ушел сентябрь. Миновал октябрь, и с восточных гор задули ветра Санта-Ана. Стремительные, как движение на скоростной автомагистрали, они ломали стебли египетского папируса, который она посадила в глиняных горшках рядом со шпалерами. Она больше не отпускала профессора гулять одного и ходила за ним следом, но так, чтобы он не заметил: метрах в пяти, придерживая шляпку, чтобы ее не сдуло. Когда ветер стихал, они выходили в патио и читали. В последние месяцы профессор взял привычку читать медленно и вслух. С каждым днем он читал все громче и медленнее и как-то под вечер, в ноябре, остановился посреди фразы так надолго, что тишина выдернула миссис Кхань из тисков последнего романа Чиун Яо. — В чем дело? — спросила она, закрыв книгу.
— Я пытаюсь прочесть эту фразу уже пять минут, — сказал профессор, не отрывая взгляда от страницы. Он поднял глаза, и миссис Кхань увидела в них слезы. — Я схожу с ума, да?
С тех пор она стала читать ему в свободное время. Он выбирал книги на научные темы, для нее совершенно неинтересные. Она умолкала, когда он начинал говорить о прошлом: как он волновался при первой встрече с ее отцом, во время которой она сидела на кухне, дожидаясь, пока ее представят; как на их свадьбе он чуть не упал в обморок из-за жары и тесного галстука; как три года назад они вернулись в Сайгон и не сразу нашли свой старый дом на улице Фантханьзян, потому что ее переименовали в Дьенбьенфу. Сменив хозяев, Сайгон сменил и названия, но они не могли заставить себя называть его Хошимином. Таксист, который привез их из гостиницы к дому, тоже предпочитал старый вариант, хотя этот молодой парень не мог помнить то время, когда город звался Сайгоном официально.
Они припарковались за два дома от своего прежнего жилища и не стали вылезать из машины, чтобы случайно не наткнуться на его нынешних обитателей: после захвата власти коммунистами его заняли какие-то партработники. Увидев, как плохо эти чужаки ухаживают за домом, они с профессором едва смогли унять нахлынувшие на них гнев и тоску. При свете единственного фонаря на стенах были видны ржавые потеки — это плакала под муссонными дождями железная решетка веранды. Пока они сидели, слушая, как скрипят по стеклу дворники, мимо проехал на велосипеде запоздалый массажист; чтобы возвестить местным жителям о своем появлении, он встряхивал стеклянную бутылку с галькой.
— Ты сказала мне, что это самый одинокий звук на свете, — добавил профессор.
Вечером, когда они легли спать и его дыхание выровнялось, она включила ночник и, перегнувшись через мужа, достала блокнот, прислоненный к будильнику. Его почерк превратился в такие каракули, что ей пришлось дважды внимательно пройтись глазами по зигзагам и закорючкам, которыми была заполнена страница с загнутым уголком. Внизу она с трудом разобрала следующее: «Положение ухудшается. Сегодня она заявила, что я назвал ее чужим именем. Надо смотреть за ней получше… — тут она лизнула палец и перевернула страницу, — потому что она, видимо, уже не помнит, кто она такая». Миссис Кхань резко захлопнула блокнот, но ее муж, свернувшийся калачиком, даже не шевельнулся. Из-под одеяла попахивало потом и серой. Если бы не его спокойное дыхание и тепло, исходящее от его тела, профессора можно было бы принять за мертвого, и на одно мгновение, мимолетное, как дежавю, ей захотелось, чтобы он и вправду умер.