Литмир - Электронная Библиотека

Тогда, в дождь - _21.jpg

Я был тот же — Ауримас Глуоснис, спотыкавшийся и вставший сам собой, и в то же время другой, не похожий на прежнего — сильнее того и искушеннее; кто это сказал, что жизнь не имеет смысла; прежний Ауримас? Но он не видел Меты, во всяком случае, той, которую вижу я; или смотрел иными глазами; надо было одолжить ему мои… Я был готов — в этих снах или наваждении — ворваться к Грикштасам среди ночи и похитить ее, умыкнуть прямо из постели; как в сказках — если только она согласится; я уже нес ее, горячую и дрожащую, пронизанную сном и тайными желаниями, закутанную в белое покрывало, нес на руках, — сквозь огонь, сквозь дым, облачный туман, сквозь грозы и воды — в сновидениях; я жил с ней под монотонно гудящими и гремучими водопадами, в сумрачных горных ущельях, в лесных дебрях, кишащих диковинным зверьем, своими ладонями я согревал ее слабые плечи на одиноком маяке в бушующем морском просторе — отрезанный от всего мира безбрежной водной стихией; проезжал тысячи километров, куда-то в бескрайнюю даль, через тысячи туннелей — тум-тум-тум; через тысячи войн — с ней; я трясся в самых смрадных товарных вагонах и, блаженный, сияющий, лучезарный, — словно князь Монако в раззолоченных апартаментах, — ибо рядом со мной — всегда и навек — ныне и присно — теплая, податливая, уютная, доверчиво положив свою душистую головку мне на плечо, дремала Мета Вайсвидайте, дочь профессора, сверкающий на ладони алмаз, который я нашел — или который (не все ли равно) своим сверканием завлек меня; и, похищенная, взятая с боем, взлелеянная в весенних снах, она спала у меня на плече, и я, боясь ее разбудить, плыл через безбрежные моря, на верблюдах мотался по выжженным солнцем пустыням, продирался через джунгли, блуждал в саваннах, где кишели змеи и разбегались во все стороны крупные рябые птицы, на собачьих упряжках я мчался по ослепительно белым ледяным полям, я взбирался по склонам огнедышащих вулканов, нырял на морское дно — и все вместе с нею, с Метой, которая грелась, прикорнув у меня на плече…

Я боялся ее разбудить, ибо тот, кому достанется… я все еще видел Старика, оставившего мальчика и погнавшегося за мной — через моря и горы, через таежные дебри и дикие заросли джунглей; Старика с окладистой бородой и маслеными, похотливо горящими глазками; видел Даубараса и Жебриса, видел… Дальше я и думать боялся, потому что там уже хрипел Грикштас, швырнувший в угол таблетки, — взъерошенный, всклокоченный, напряженно моргающий близорукими глазами Йонис Грикштас, который все знает; это обжигало мне глотку, точно капля спирта, упавшая на рану, — стоило лишь вспомнить; как и я, сойдя с картины и остановившись за моей вздрагивающей спиной, он смотрел на улыбающуюся, трогательно сомкнувшую веки, созданную лишь для ласки и любви свою Мету такими полными скорби глазами, что против своего желания я опять видел кладбище, куда Грикштас смотрел тогда, у парапета; мне делалось дурно.

Бежать, думал я, тысячу раз взвесив и обдумав все, что только мог; теперь-то уж точно; дальше так жить я не могу, не умею, не способен; одна особь мужского пола оказалась явно лишней на этой земле, хотя никто, разумеется, в этом не был виновен; в том-то и суть этого абсурда — никто не был виновен, и все страдали; почему-то вспомнился Печорин. Да, это не герой нашего времени, помнится, писал я в каком-то сочинении на курсах; это индивидуалист, из-за женщины — или из-за пустого честолюбия — готовый пустить пулю в лоб товарищу; герой нашего времени должен… Нет, бежать только бежать мог я — как из того зала, когда разгорелся спор о Матросове и Борисе; бежать и спасти тем самым честь всех нас — Грикштаса, мою и ее; по крайней мере, у меня будет эта иллюзия — что честь спасена; бежать и…

— Ну, это ты загнул, — заулыбался Гарункштис, когда я в порыве откровенности поведал ему свои сомнения; возможно, это была совсем излишняя откровенность, но разве мог я влачить это бремя сам; Мике проводил из университета Марго и остался ночевать у меня — благо диван широк; он и сам, как я видел, хотел поговорить по душам; случай выдался как нельзя более удобный. — Бежать из-за бабы? Да еще такой..

— Какой? — спросил я, краснея и обмирая; подобного равнодушия я, право, не ожидал.

— Ну из-за такой… как бы тебе помягче… кошечки… этакой всеобщей…

— Всеобщей? Ты так считаешь? Кошечки?

— И ты так считаешь, Ауримас, — ответил Мике, возможно, и глазом не моргнув (было темно); вспыхнул огонек сигареты. — Только скрываешь это от самого себя.

— Что скрываю?

— То, что знаешь. Как страус голову под крыло прячешь.

— А ты… может, пробовал?

— Голову прятать?

— Не придуривайся… Ты-то пробовал, коль скоро так рассуждаешь?

— А-а, — усмехнулся Мике, и снова вспыхнул огонек его сигареты; он сидел у окна, а я, заложив руки за спину, ходил по комнате; огня не зажигали. — За меня можешь быть спокойным. У меня, брат, другие координаты… другие кошечки… ну и крыши другие… К тому же древняя энциклопедия любви учит, что там, где живешь, или там, где работаешь… А тем более если речь идет о женах друзей или начальников, тут, Ауримас… никогда… да и недостойны они, в конце концов, этого…

Я хотел что-то возразить, но только глотнул воздух и сжал руками полы пиджака. Напрасно, подумал я, совершенно напрасно обмолвился я о Мете и заодно о своих планах; ничего он, простофиля, не понимает, а если и соображает кое-что, то… Для такого все девушки, подумал я, просто кошки на крышах… их гладят до тех пор, пока… Но то — все, а то… Я остановился как вкопанный.

— Мике, — сказал я и услышал, как мой хриплый голос дрогнул. — Если ты еще хоть слово о ней… хоть одно словечко… точно о какой-нибудь… вот этот огурец, учти…

Кулака моего он, понятно, разглядеть не мог, хотя и ответил не сразу — сначала открыл окно и выкинул окурок; дужкой метнулись искры.

— Знаю, — сказал он. — Марго проболталась.

— Марго?

— Они подруги.

— Ну и что же?

— Поцапались они из-за тебя. Не то сейчас, не то раньше.

— Из-за меня?

— Ну да: Марго тебе симпатизирует.

— Мне? Вот так новость!

— Не так чтобы очень веселая, — Мике хмыкнул в кулак. — Ты, как я вижу, еще зеленей зеленого… Не то рассуждал бы умнее… Если две такие кошки сцепятся — крыша обвалится! Ого! Попадись им в лапки этакий мышонок с Крантялиса…

— У тебя в голове помутилось! — воскликнул я. — Завтра же беги в поликлинику. Только прямо с утра, поспеши! Не то от чрезмерного усердия в чужих делах, глядишь, и погибнет столь нужный нашему народу талант, мастер эпической прозы…

— Ишь ты! — Гарункштис в темноте блеснул зубами; потом что-то невнятно промычал. — Выходит, и на рабфаке кое-чему учат. Пора, наверное, и мне переменить мнение об этом учебном заведении…

— Повторяю: не опоздай! — буркнул я и сплюнул в то же открытое окно, куда Гарункштис выкинул окурок; тот еще дымился на дорожке, а Мике уже раскуривал следующую сигарету.

— Да ты не ершись, тоже мне, — примирительно заговорил он. — Я тебе как мужчина мужчине. Как друг. Но раз уж ты…

— Да что я? Упомянул о Мете… и о редакторе… но вовсе не потому, что мне все это легко…

— А мне, по-твоему, легко? Черта с два. Вот хотя бы сегодня, когда… да стоит ли с тобой…

— Говори, говори.

— Что говорить?

— Договаривай, что начал.

— Что начал, то и кончил, Ауримас. Словом, трудно не трудно, а если надо… если во что бы то ни стало надо…

Он собирался еще что-то сказать, но я не поддержал разговор, и он отвернулся к окну, громко пыхнул сигаретой; я разделся.

— Ложился бы и ты, — предложил я, забираясь под одеяло. — Или пойдешь стучаться к Марго? Желать ей спокойных снов?

— Думаешь, стоит? А если она поджидает совсем другого? Которого видит чаще и, понятное дело, вблизи…

— Дурак! Всюду тебе мерещится март… коты да кошки…

Я лег и еще отвернулся к стене, давая понять, что больше нам говорить как будто не о чем; кто тебе стелет постель — уж не Марго ли, вспомнились слова Сонаты, но они представились мне нереальными, будто произнесенными в сновидении, которое я когда-то увидел; но перед глазами у меня стояла Мета, хотя голос был голосом Сонаты — а может, Старика: ибо тот, кому достанется — что? — перо синей птицы; все голоса уходили во тьму и копошились там — то выступая из мрака, то снова погружаясь во тьму — как и мое сознание; вертелись и переплетались между собой одни и те же, старые и какие-то совсем новые картины, хотя там и не было меня; гудели трубы, стучали капли — где-то очень высоко, хотя я и не видел где; что-то гремело — далеко, в прошлом; тогда, в дождь, — зудела в ушах мелодия, желтая, точно сон, который мне снился; постель, я, скорчившийся мальчишка, — тот самый, тот, голубоглазый; он зажмурился, и не видно, какого цвета у него глаза; рот полуоткрыт — точно сон сморил его на полуслове; откуда он здесь? Оттуда, откуда все: из прошлого, — шепчет кто-то невидимый; или из этой ночи, из действительности; как две капли воды похожей на сон — не все ли равно; все равно — когда гудят, завывают трубы, когда стучат крупные, набрякшие капли, все едино, когда… О, да не щиплись ты! — выкрикиваю я вдруг и просыпаюсь; не щиплись, дурак! Но, может, я только думаю, что просыпаюсь, потому что щиплю себя в бедро я сам — и мне ничуть не больно; чую запах табака, чихаю; вроде бы зябко мне, познабливает; вытягиваю руку… И вдруг отдергиваю ее, точно обжегшись, хотя и тянулся-то всего лишь к одеялу; натыкаюсь на что-то чужое и холодное… Это Старик, Старик, Старик!.. И тут я вижу Мету.

80
{"b":"590235","o":1}