— И почему же? Неужели ты солидарен с Вимбутасом?
— Я там живу.
— Тем более, — Даубарас удивленно поднял брови. — Тем более, мой друг. Все увидят, что даже те, кто вращается в орбите этого с позволения сказать теоретика… если они достаточно сознательны и самокритичны, не могут позволить этим мелкобуржуазным микробам…
— Микробам? Но Вимбутас прав!
— Прав?
— Конечно! Всем нам еще ой как далеко до того, что Ленин…
— Ленин?
— Учиться, учиться и учиться — так ведь? Ведь так говорил Ленин, правда? И хорошо бы поменьше бахвалиться да побольше…
Ауримас замялся, откашлялся и умолк; но, впрочем, если высказал и не все, то хотя бы самое главное… о чем Грикштас…
— Дружочек, — Даубарас широко улыбнулся; широко и снисходительно, как умел лишь он один (так казалось Ауримасу). — Учитесь, кто вам мешает! И прежде всего — принципиальности. Настойчивости в этой борьбе. Настойчивости в отваге.
— Но… по-моему… Я полагаю…
— По-твоему? Ты полагаешь? А вдруг есть кому полагать и без тебя? Может, тебе — хотя бы на сей раз — следовало бы больше верить другим? Мне, например, дружочек, и выполнять то, что предлагают. Написать статеечку и подписаться: Ауримас Глуоснис. Ауримас Глуоснис — слышишь? И все. Так, мой дорогой, делают себе имя.
— Что? — оторопел Ауримас. — Имя? Какое?
— Имя писателя. Инженера человеческих душ. Ведь пока ты без имени… надеяться на что-либо лучше…
— Имя?
— И забывают фамилию… ту, прежнюю… Так происходит обновление, Глуоснис.
— Обновление? Но о моем прошлом я… уважаемые господа…
— Ты в кого метишь? — Даубарас сузил глаза.
— Ни в кого.
— Что за уважаемые и что за господа, Глуоснис? — спросил Даубарас и хорошо знакомым движением поднял повыше свою увесистую руку; вот-вот положит на плечо, мелькнуло у Ауримаса; он весь подобрался в ожидании. — Ну и жаргон у тебя, удивляюсь! Уж не думаешь ли ты случаем, что мы… там… э…
— Ах, ничего я не думаю! — выкрикнул Ауримас, почти срываясь на визг; ему самому собственный голос показался жалобным стоном. — Я просто не понимаю, чего вы от меня хотите…
— Пора и тебе, Ауримас, определить свои симпатии… как писателю… как солдату… взять и встать на какую-нибудь сторону…
— Сторону? — Ауримас быстро заморгал глазами. — Мне — на сторону?.. По-моему, я всецело… и всегда…
— По-тво-о-ему!.. — протянул Даубарас с несказанной издевкой в голосе. — По-тво-о-ему… То, что нам, Глуоснис, мнится — еще не есть объективная истина. Истина, брат, одна, абсолютная и неделимая… Маркс ее называет, вспомни-ка…
— Ну, знаете! — Ауримас покраснел: ему толкуют Маркса! Даубарас. Снова. Поглядывая сверху вниз. Только на этот раз подергивая подтяжки и потчуя коньяком. — Не забывайте, что до сих пор мне еще никто… насчет этой самой моей стороны…
— Никто? Неужели? А статью забыл?
— Какую статью?
— Не прикидывайся… знаешь! Ту, после которой…
— Ах, полно! Статью! После которой!.. Если надо — обсуждайте! Сзывайте собрание и обсуждайте! Клеймите! Я вынесу все: обсуждение, осуждение, критику… только… только… но…
— Но?
— Но только ради того… потому, что Матас Гаучас… потому что Матас Гаучас в самом деле… Пусть хоть вышвырнут из комсомола, я… ради того рассказа… отречься от истины… никогда…
— Из комсомола?.. Неужели никогда — пусть хоть из комсомола?.. Выбирай, дружочек, слова… знаешь, слово не воробей — вылетит…
— Что мне еще остается?.. Таскать этот камень на шее? Вечно? До самой смерти? Или скинуть один, навязать другой… еще тяжелее?
— Камень?
— Вот именно! Вечно мучиться?
— Неужели неправда? Ложь? Та статья?
— Кому правда, кому кривда, ложь.
— Кривда? Кри-и… Ложь?
Даубарас внезапно замолчал, как будто удивленный, и строго глянул на Ауримаса; тот отвел глаза. Кривда? Или правда? Ложь то, что он, Глуоснис, клеветал, что злонамеренно клеветал, а правда… Ах, правда-истина, она всегда одна и всегда походит на человека, ищущего ее; некоторым она представляется похожей на ложь. Не хотел? Тогда почему солдаты думают о доме, женах, детях? — Потому что они в самом деле так думали. — О ни о чем больше? — Кто о чем, а… мой сосед Гаучас… он работал… — Работал? — Ну да, война для него тоже работа. И для всей роты. Для всего полка. Дивизии… Работа, не справившись с которой… — А дом? Где их дом, Глуоснис? Уж не там ли, где они сами? — И там, и не там… всюду, где их мысли… — А мысли?.. — Дома, ясно… Там, где все их… Где жены, дети, где… — А родина? Известно ли тебе такое слово — родина? Такая идея — родина… И еще одна идея, с именем которой… понял? — Понял. Но для Гаучаса родина — не идея… для него она работа и дом… Родина человека — его дом, и дом каждого — всеобщая родина. Она вечна — как огонь. Как сам человек… — Гаучас… Гаучас не ты… Не чета тебе. Он свое сделал. А ты…
— Нечего тебе ерепениться… — покачал головой Даубарас. — Надо просто действовать…
— Действовать? Как?
— Разве ты не знаешь, как после такой… гм… оценки ведет себя всякий нормальный человек? После такого разноса?
— И как же?
— Не знаешь? Тогда поясню: он должен откликнуться на критику, — разумеется, если он хочет остаться хоть каким-то культурным, литературным или попросту гражданским явлением… Ибо в противном случае…
— А если никаким явлением я больше…
— Ты губишь себя.
— Обманывая себя самого, покамест ни один человек еще…
— Ты губишь себя.
Даубарас замолчал и налил коньяка — в наперсток на столике; Ауримас оттолкнул свою рюмку подальше. Он сам не понимал, отчего это сегодня ему все хотелось делать наоборот; может, подал голос прежний Ауримас, который всегда становится поперек дороги, когда надо принять решение и как-то поступить; сегодня он чувствовал, что двух путей нет и он поступает правильно, отказываясь уступить человеку, которому столько лет повиновался, которого боялся; в этой его дерзости было что-то для него новое, удивительно, что он так легко пошел на поводу у своей мятежности; это, судя по всему, сбило с толку и самого Даубараса; он нахмурился.
— Что ж, — выговорил он со вздохом, — я думал, ты окажешься умнее, Ауримас. Дают — бери, а бьют — беги, так учит народная мудрость. А ты наоборот: бежишь тогда, когда тебе насильно суют в руки дар… Да еще какой! Второго такого случая, поверь, может и не представиться… Двух зайцев одним махом — чего тебе еще, друг мой? Этой статьей ты не только раздраконил бы Вимбутаса и Грикштаса…
— Грикштаса?
— …но и восстановил бы в глазах общественности писателя-новеллиста Глуосниса… Да чем, в конце концов, ты хуже какого-нибудь Питлюса или…
— Грикштаса? — повторил Ауримас.
— Да, Грикштаса. Редактора. Что ты так смотришь на меня? — Даубарас прищурился; глаза сузились и таинственно заблестели. — Что тебе непонятно? Если бы красна девица не отодвинула щеколду, добрый молодец не попал бы в желанную светелку… горбатого, как известно, разве что могила…
— А хромого? — Ауримас оперся руками о подлокотники кресла и встал и уставился на Даубараса, готовый убить его на месте. — Я спрашиваю, что исправит хромого… с оторванной на фронте ногой?..
Он не мог объяснить, откуда эта резкая боль в сердце; но он понял — не столько разумом, сколько чувством — всем обостренным своим восприятием, что Даубарасу хотелось во что бы то ни стало унизить Грикштаса — причем, его, Ауримаса, руками; это, согласитесь, было уже слишком.
— Я ухожу, — сказал Ауримас, глядя в пол; лицо горело. — Ухожу.
Он отодвинул рюмку и шагнул к двери, позабыв проститься; не хотелось оставаться здесь ни минуты, смотреть на Даубараса — тем более; за час сидения в кресле, подумал он, можно понять больше, чем за все годы знакомства.
— Почему? С чего бы это, братец? — расслышал он слова как бы из глубины комнаты, а возможно, из еще более далеких пространств — из детства, — точно цоканье шариков пинг-понга в подвале; но удивительно: слова эти его ничуть не взволновали — точно так же, как напряженный взгляд, будто нож за спиной, как и надменная, властная осанка его собеседника, как и солидная фигура, высящаяся над красным ковром. — С чего бы это мне заниматься исцелением хромых? Ты ближе к нему… к ним обоим…