- Другим же надобно, коли тащут?
- Из жадности и по слепоте своей. Погрязли в суете стяжания. А было сказано: "Оставьте домы свои и следуйте за мною..."
- Ты из попов, что ли? Расстрига?
- Ни чинов, ни сана не имел. Я - странник.
- Бродяга, значит?
- Все мы бродяги в юдоли плачевной.
Орлов был добр и терпим, но что-то в этом человеке раздражало его. То ли то, что он, хотя и был явно самого подлого звания, держался без всякой робости и подобострастия, то ли то, что не опускал взгляда, а смотрел прямо в глаза своим пронизывающим, лихорадочным взором.
- Бродяги не все. Бродяги, которые беглые.
- Думаешь, я от господской неволи убег? - усмехнулся странник. - Надо мной господ нету. А от себя никуда не убежишь. При рождении нарекли меня Саввой, что по-древнему означает - "неволя". Стало-ть, мне в неволе ходить до конца дней...
- А ты делом-то каким занимаешься? - спросил Григорий. - Или только шатаешься меж двор?
- Хожу, смотрю. Людям правду говорю.
- Да какую ты правду можешь сказать, если сам бездельник, христовым именем побираешься?
- Правду про жизнь. Человек должен думать правду, говорить правду и творить правду. Человекам без правды нельзя. Они тогда и не человеки вовсе, а либо овцы, либо волчища.
- Простите, - сказал Сен-Жермен. - Вы много странствовали, были и в других державах?
- Нет, - сказал странник, - не довелось. Дале России не хаживал... А ты, я гляжу, барин, не нашего племени. Хоть и говоришь по-нашему, а не по-нашенски.
И повадка у тебя не русская. Не мордоплюй, как наши баре. Немец, что ли?
- Нет, я не немец, - улыбнулся Сен-Жермен. - Это довольно долго и трудно объяснять. Ну, скажем, француз.
- Помесь, стало-ть. Это - ничего. Все мы - дети божьи.
- Люди - рабы божьи, а не дети! Сын божий - Христос, - сказал Григорий.
- Христос - бог. А мы - дети божьи. Бог сотворил человека, вдохнул в него душу. Стало-ть, всяк человек - сын божий.
- Позвольте, - сказал Сен-Жермен. - А преступники, убийцы, например, тоже дети божьи?
- А как же! У первого божьего сына Адама был не только Авель, а и Каин-братоубивец... Потому бог промашку сделал - не тот матерьял взял. Душу Адаму он вдохнул свою, а слепил-то его из глины. Вот она, глина, в человеках и отзывается...
- Да как ты, святотатец, смеешь такое про бога? - возмутился Орлов.
- Правду можно и про бога. Он не человек, правды не боится. Али ты думаешь, он все ладно устроил, лучше некуда?
- Нет, саго padre, что он говорит?! Это же еретик какой-то! Вместо "рабы божьи" - "дети божьи"...
- Рабы мы не божьи, барин, а ваши. Чтобы имушшество вам наживать. А богу имушшества не надо - и так все его, все богово. Стало-ть, ему и рабы не надобны.
- Сукин ты сын, а не божий! Да я тебя за эти речи...
Савва не испугался.
- Эх, барин, - беззлобно сказал он, все так же с натугой выталкивая слова, - с тобой по-человечески, а ты враз к морде... Хотя какой с тебя спрос? Правда, она горька, не всяк выдерживает... Что ж, сам бить будешь али стражников позовешь, чтобы имали и в колодную ташшили? Ну, имай, имай...
Савва сделал два шага и влился в поток спешащих людей.
- Стой! Держи его! - крикнул Орлов.
И тотчас стих веселый гам толпы. Это был первый начальственный окрик, угроза, которых все время ждали, опасались с самого начала и который прозвучал вдруг теперь, в самый разгар азартного расхватывания бросовых остатков. Мгновенно сникли улыбки, к Орлову оборотились настороженные, угрюмые лица людей. Значит, не зря боялись подвоха, поверили, а их обманули, завлекли в ловушку...
- Оставьте, Грегуар! - окликнул Орлова Сен-Жермен.
Орлов поколебался и отступил назад. Гунька Саввы, поярковый ошметок на его голове мгновенно исчезли среди множества таких же гунек и шапок. Встревожившиеся люди прошли, за ними столь же поспешно двигались другие, они ничего не видели, не слышали, и над ними стоял тот же веселый гам.
- Зачем вы так, Грегуар? - укоризненно сказал СенЖермен. - Он же ничего дурного не сделал... Интересно, откуда такой, по-видимому, очень простой и необразованный человек мог заимствовать основной завет зороастрийцев: "Чистые мысли, чистые слова, чистые поступки"?
- Еще какая-то ересь?
- Нет, не ересь, религия огнепоклонников. Ее создал Зороастр в Персии задолго до появления Христа.
Ответить на вопрос Сен-Жермена было некому. Найти теперь Савву в толпе было не легче, чем поймать примеченную на мгновение, но ничем не отличающуюся от других льдинку в сплошной шуге, которая недавно прошла по Неве.
К вечеру потоки подвод и людей, целый день бушевавшие на улицах, начали редеть, пока не иссякли вовсе.
Загроможденная, заваленная хламом площадь начисто оголилась, превратилась в гигантский пустырь. В наступающих сумерках лишь одиночные фигуры бродили по нему, пытаясь то лаптем, то палкой поддеть что-то втоптанное в землю. Казалось бы, хлам, растащенный, развезенный по всему городу, замусорит всю столицу, будет теперь горами торчать в каждом дворе, но чрево столицы оказалось уемисто - дровяники и сараи, клети и подклети бесследно поглотили все, словно ничего и не было, или было, да чудом истаяло, не оставив следов ни там, где было, ни там, куда было попрятано.
На следующий день, 6 апреля, ямы были завалены, площадь посыпана песком и императорская фамилия въехала в новый Зимний дворец. Это было, несомненно, радостным событием, хотя распоряжения Петра Федоровича относительно размещения в новой резиденции вызвали немалое смущение и незатихающие толки. Императрице Екатерине Алексеевне были отведены покои в самом удаленном крыле дворца, мало того - как бы в виде еще одного барьера, между ее покоями и передней разместились великий князь со своим гофмейстером и воспитателем Никитой Паниным. В другом- крыле поместился сам император, а рядом поселилась его возлюбленная Лизавета Воронцова.
Это было, конечно, неслыханное, вызывающее оскорбление для императрицы. Так это истолковали все и сама императрица тоже, хотя, по правде говоря, императрице такая удаленность пришлась как нельзя более кстати.
Не далее как через четыре дни, в четверг на святой неделе, Екатерина без огласки и всякого шума разрешилась от бремени. Младенца немедля увезли, а куда - о том ведали только верный Шкурин и столь же преданная камер-фрау Шарогородская. Лишь войдя в надлежащие лета, младенец тот обнаружил себя графом Алексеем Григорьевичем Бобринским и получил от самой императрицы письмо, в котором объяснялось, что мать его "быв угнетаема неприязьми и неприятельми, по тогдашним обстоятельствам, спасая себя и старшего своего сына, принуждена нашлась скрыть ваше рождение, воспоследовавшее 11-го апреля 1762 года". Что и говорить, в колокола звонить не приходилось...