И тут Лукьяниха почувствовала, что идти больше не может. Ноги стали непослушными, геенский огонь в левом боку не утихал, а все пуще разгорался, мозжило под лопаткой, и даже рука стала как не своя. Лукьяниха поняла, что одним махом не дойти, надо передохнуть. Она свернула в сторонку и за ближними кустами прилегла на крохотном пригорочке. Полежав некоторое время, она вспомнила, что уже наступил день, а она еще и лба не перекрестила. Лежа молиться не годилось, она попыталась встать, но не смогла. Слова молитвы путались.
И, быть может, потому, что она долго шла, вместо молитвы ей вспомнилось, как в далекой молодости слушала у Семигорского монастыря слепых калик перехожих. Калики пели разное, но жалостливее всего "Лазаря", и у нее всегда к горлу подступал клубок:
Мимо царства я иду-у,
Горько-о плачу, рыдаю
О-ой, го-ре, горе мне вели-ико-ое!..
Она, нынешняя Лукьяниха, так была не похожа на тогдашнюю Таиску, что вспоминалась та, как что-то совсем стороннее, чужое, давно умершее. И что проку вспоминать? Вчерашним куском сыт не будешь... А вот явился Старый барин и снова связал воедино все: что было да умерло и что осталось и еще продолжает жить... Ходили калики перехожие от обители к обители, от храма к храму, питались подаянием христа ради. Вокруг шумела, сверкала молодая, веселая жизнь, а они шли мимо, держась друг за дружку, не видя ее, и только жалобно печаловались, что идут мимо ее царства. Она, Таиска, мимолетно сокрушалась сердцем и раздавала копеечки.
А сама-то лучше ли? Не успела оглянуться, как и прошла мимо жизни или жизнь пробежала мимо нее... Весь век всякие разные люди помыкали ею, то и дело корили "дурой", толкали то туда, то сюда, убеждали, что от этого станет лучше ей самой и другим тоже... А было ли лучше-то? Калики перехожие друг за дружку держались, а ей, бобылке-бездомовнице, за кого ухватиться?.. Да что уж теперь, только бы дойти...
Лукьяниха снова попыталась подняться, но в левом боку отозвалась режущая боль, она враз обессилела и поняла, что ей уже больше не встать. Видно, пришел ее час и подохнет она тут, как собака бездомная... Того хуже - собака бездомная хоть под чужим забором околевает, а она - под кустом, как былка придорожная...
Всю жизнь ее то солнце жгло, то дожди хлестали и топтал, не глядя, кто хотел... За что же это? Почто я жила-то, господи?
С натужным звенящим гудом бледную от зноя синеву медленно пронзала серебряная игла, а за ней по всему небосводу курчавился, размывался белесый хвост. Лукьяниха закрыла глаза. Она подумала, что вот умрет здесь, найдут ее люди и закопают, в чем есть, а припасенное дома "смертное" так и останется. И десятка на похороны, завернутая в особую тряпочку, тоже останется... Но подумалось о том отчужденно и безразлично. И тут же она вспомнила об узел.ке... Господи, как же с ним-то? Хоть бы навернулся кто, передать кому... А то ведь не отступится, окаянный, не даст ей покою и на том свете...
- Бабушка, чего вы плачете? Почему вы здесь лежите?
Лукьяниха открыла глаза и увидела, что над нею склонились белоснежные ангелы.
- Сподобилась! - прошептала Лукьяниха. - "Ныне отпущаеши рабу твою, господи... Слава тебе!.."
- Бабушка, вы что, не слышите?
Лукьяниха снова открыла глаза, увидела, что крыльев у ангелов нет, а на их белых блузках завязаны красные галстуки. Примстилось... Она с натужным всхлипом перевела дыхание и сказала:
- Помираю, деточки, помираю я...
- Как это помираю?! Что вы такие глупости говорите! - отозвался привычный к командам голос.
Римма Хвостикова смотрела на мир с высоты своих семнадцати лет и если не все знала, то, во всяком случае, обо всем имела совершенно ясное и определенное суждение. Иначе и не могло быть - она была вожатой, а вожатая должна вести своих воспитанников твердо и уверенно, уметь ответить на любой вопрос и решить, что хорошо и что плохо, что следует делать и чего делать нельзя. Не стоит осуждать Римму Хвостикову. В свои семнадцать лет мы ведь тоже все знали и так же категорично и безапелляционно решали все и вся...
Иванковские красные следопыты шли по местам боевой славы минувшей войны. Они отыскивали памятки и памятники павшим героям, их могилы, проверяли, исправляли ошибки, вели дневники своих поисков - словом, делали все, что полагается делать красным следопытам.
На этот раз поход оказался трудным. Дорога была скучной, а потому казалась бесконечной, солнце начало припекать с самого утра, и все время хотелось пить. Вода была у них в пластмассовых фляжках, они то и дело к ним прикладывались, а вот с остальным было плохо - в чистом поле ни ложбины, ни кустика, а старая дорога даже не имела кюветов. Поэтому, как только отряд поравнялся с перелеском, Римма Хвостикова скомандовала:
- Мальчики - налево, девочки - направо! Далеко не уходить!
Мальчишки наперегонки побежали в свою сторону от дороги, девочки, конфузливо переглядываясь, заспешили в свою. Но какая же девочка, придя в хорошее настроение, не поищет цветочков? Вместо цветочков они увидели, что на пригорке лежит худая, ужасно бледная старушка и тихонько плачет. По лицу ее ползали муравьи, но она не смахивала их, и вот - сказала, что умирает... Они знали, конечно, что люди умирают и сейчас, ко никто из них не видел, как это происходит, потому что людям полагается умирать в больницах. А чтобы вот так - возле дороги, прямо на земле?! От этого девочкам стало ужасно жутко, и они испуганно поглядывали то на свою вожатую, то на старушку. Римма Хвостикова тоже растерялась и, как всегда в затруднительных случаях, напустила на себя строгость:
- Кто вы такая, гражданка? Где живете?
- В Ганышах... В Ганышах я живу...
- Так это совсем не нашего района! - недовольно сказала Римма Хвостикова, будто люди имели право умирать только в своем районе, а старуха этим установлением пренебрегла и нарушила незыблемый порядок.
- Возьми мой узелок, милая... Только забожись, что передашь!
- Вот еще новости! - возмутилась Римма Хвостикова. - С какой стати я буду божиться? Я - комсомолка!
- Ты не шуми, милая, а то я сейчас вовсе помру... - с трудом проговорила Лукьяниха. - Свези мой узелок в Ганыши и отдай Старому барину... Богом тебя прошу!