— Хорошо, — сказала я. — Но ведь и солдаты подчиняются какому-нибудь Наполеону охотно и даже с большой любовью, и они зависят от него материально, он устраивает их жизнь… Лазар сказал, что солдаты подчиняются, потому что оглуплены, обмануты… Тогда я сказала, что и наших детей можно счесть обманутыми, они подчиняются Лазару, а Лазар пишет лживые статьи и диссертации; они мне подчиняются, а я перевожу повести и рассказы, которые считаю заведомо плохими, лишь бы получить деньги… И еще, допустим, Лазар захочет изменить это положение, в одиночку он ничего не добьется… Ну, вот он войдет, предположим, в какую-то организацию, тогда ему придется в первую очередь бороться за то, чтобы укрепить какое-то свое место в организации; то есть все участники заговора или члены организации — называйте как хотите — борются не только со своими прямыми противниками, но еще и между собой у них идет борьба за власть, за первенство… И при этом они лгут, будто борются только за справедливость… Значит, снова ложь… Как же тогда?…
Лазар помолчал, потом улыбнулся мягко и засмеялся каким-то протяженным густым, мужским таким смешком, добрым, снисходительным, потерянным и беззащитным… Я почувствовала себя виноватой… Ведь этим писанием лживых статей он и меня кормит, содержит… Связи у меня с издательствами слабые, плохие; и переводить мне редко дают, а последнее время совсем ничего нет… Лазар перестал смеяться и сказал: «Но это не означает, что я ничего не должен делать…»
А я ведь хотела рассказать о тех комплексах, которые у меня развились в детстве при чтении книг… Отец любил читать… Когда-то в самой ранней юности он изучил французский язык и читал в подлиннике Гюго, Золя и Бальзака… Ему очень понравились стихи Ламартина и еще… романы Поль де Кока… Я помню, как он говорит: «Парижанка под деревьями» — Хо! — это роман!», — и улыбается лукаво и довольно… Я не читала Поль де Кока, но думаю, теперь он не показался бы никому таким соблазнительно непристойным… Когда я была маленькая, отец пробовал научить меня читать и писать на турецком и на французском языках, но он не имел никакой методики обучения, и ничего не вышло… Я не понимала его объяснений, он сначала сердился, я обижалась на него, после мы просто оставили эти занятия… Отец много читал мне вслух… Разговаривал со мной о книгах, он твердо делил персонажей на плохих и хороших; рассказывал мне, что о поведении и о характере персонажа можно рассуждать; и мне теперь кажется, что это были какие-то начатки, основы того, что называют «литературоведческим анализом»… Зачем он все это делал?… Он совсем не считал, что меня надо приохотить к литературе, и вообще и не задумывался о том, что детей надо воспитывать; он просто знал, что детям надо приказывать, чтобы они не шумели, не возвращались домой поздно, учили уроки… Так получилось, что я была его собеседником и слушателем… Он был по-своему образованный человек, но у него не было подходящей среды для общения… Он был странный человек… В нем вдруг возникало какое-то мальчишеское веселье и он говорил людям дерзкие и непристойные грубости, с этим таким мальчишеским озорством… Но когда я тяжело болела, он сидел на краешке моей постели и всхлипывал… Из моих детей он знал немножко Лазара Маленького, и то совсем крохотным… Лазару Большому нравятся две фотографии, на которых мои родители… На одной — моей маме семнадцать лет, волосы у нее закручены вокруг головы толстыми косами, и ворот платья темного заколот серебряной брошкой в виде розы… Эта брошка сейчас у моей сестры… Мама улыбается, в глазах и во всем лице у нее такая радостность молодости… Я никогда не умела так… Она действительно выглядит, как настоящая восточная красавица… Когда в сорок первом году отца мобилизовали строить шоссейную дорогу, он однажды сумел отпроситься с одним своим приятелем в ближний городок, там у этого приятеля были родственники… Они шли утром, как раз моя мама подметала улицу перед своим домом и держала в одной руке ведро с водой, а другой рукой плескала воду на подметенную улицу… Она тогда не была хорошо одета, в ситцевом платьице, в шальварах и повязанная платочком… Но отец увидел, какая она красивая… Она распрямилась, быстро поставила ведро и пошла к дому… Она уже стояла у калитки, отец резко рванулся, заступил ей дорогу, обхватил за шею и поцеловал в губы… Тут отец, я помню, сказал, что она так растерялась, что не закричала, не оттолкнула его, только убежала в калитку… Мама засмеялась и сказала, что она совсем не растерялась, просто ей понравилось, как он целуется… На лице у нее появилось выражение удовольствия, мне это выражение показалось нечистым… У нас во дворе отец сделал деревянный настил, такой широкий топчан… Помню, как несколько раз мамины приятельницы сидели там с ногами, в тени шелковичного дерева, на разостланных таких пестрых одеялах; болтали, курили, и громко смеялись… А их стоптанные туфли, все какие-то серые, валялись внизу… Я знаю, они говорят о своих отношениях с мужьями и о рождении детей… Мне это противно, я ухожу в дом и сижу с книгой… А моя сестра-подросток все вертится вокруг них, мама гонит ее… Я презираю сестру, он кажется мне человеком низменных инстинктов… Когда братья и сестра сердятся на меня, а они не любят меня, потому что я не скрываю своего презрительного отношения к ним; и вот когда они сердятся, они всегда говорят мне: «Ты никогда не выйдешь замуж!», и при этом у них такой вид, будто я должна обидеться… А мне совсем не обидно, я и не хочу выходить замуж… Теперь я думаю, что моя сестра просто из тех людей, которые приемлют без раздумий окружающую действительность, и даже находят радость, подчиняясь этой действительности… Впрочем, и в рамки подчинения этой действительности входит какой-то свой протест, какое-то непослушание… Сестра встречалась с молодым человеком, который очень не нравился нашей маме… Однажды он пришел к нам и мама все ему сказала… Он ушел… Сестре тогда было лет шестнадцать… У нас был такой глинобитный забор, и вот она всю ночь просидела на заборе, в темноте, обиделась на маму… Через год она вышла замуж за другого… Я любила читать по ночам, я спала одна в комнате, сестра уже вышла замуж и не жила с нами; мама просыпалась, видела, что у меня включен свет, входила, выключала и ругала меня, что я не думаю, сколько денег приходится платить за свет… Она уходила спать, а я тихонько выходила во двор… А там шелковичное дерево… И ночь такая теплая… И короеды на шелковице ожили… И желтые такие улитки с голыми спинками без раковинок ползут очень тихо… И кто-то летит… И кто-то жужжаще так поет…
Я всегда считала, что моя сестра — мелочно-практичный человек… Когда мы делили имущество после смерти родителей, я нашла ученическую тетрадку, там были записаны стихи, латиницей, на турецком языке… Я не смогла понять… Сестра складывала в чемодан какие-то мамины платья… Я показала ей тетрадку, она присела на стул… Это была ее, еще девичья тетрадка, и она эти стихи написала… Она хорошо знала язык и умела писать… Она взяла тетрадку и прочла несколько строчек вслух… У нее было хорошее произношение и певучий голос… Она перевела: «Сумасшедшее черешневое деревце, что ты делаешь на берегу речки?»[7]… Я удивилась, какие своеобразные строки… Она протянула тетрадку: «Хочешь, возьми себе…»
«Нет, — сказала я. — Оставь, ты должна это сохранить для твоих детей»… Она встала, обняла меня за плечи, подвела к шкафу и стала объяснять, почему она берет это и то из маминой одежды, и стала говорить, что вот; то, что осталось, как раз и пригодится мне… Тетрадка лежала на столе… Но я немножко солгала, когда говорила о том, что стихи надо сохранить для детей моей сестры; я не взяла тетрадку, потому что, перечитывая эти строки, уже не смогла бы получить удовольствие; я все время помнила бы мою сестру, как она складывает мамины платья в чемодан с какой-то уверенной поспешностью; и эти ее располневшие женские руки и какая-то очень женская блузка с короткими рукавами; и туфли на высоких, чуть стоптавшихся каблуках…
Отец мой на фотографии старый, он в шляпе, обычно он кепку носил, и шляпа немного затеняет его лицо, шея у него жилистая и вытянутая… Самое интересное на этой фотографии — надпись… Отец в светлом свитере, а надпись сделана красным карандашом, прямо на фотографии, а не на обороте, как обычно делают… Надпись на латинице тоже и по-турецки, печатными буквами, чтобы совсем разборчиво… Это надпись для нашего Лазара Маленького… Значит, я ее перевожу: «Ты не можешь хорошо узнать меня, и потому не успеешь так полюбить меня, как я тебя уже люблю»… Эти две фотографии, на которых моя мать и мой отец, стоят у нас в книжном шкафу на верхней полке, их видно через застекленную дверцу…