Томик Лермонтова. Издание Маркса. 1894 год. Красный простенький переплет. На форзаце — линотипный автограф. «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня, черноглазую девицу, черногривого коня».
На лице старика появилась презрительная улыбка:
— Барахло ведь, дешевка. Зачем оно вам, мадам? Хотите, я вам на той неделе оригинал принесу — список «Смерти поэта» собственноручный… Ну ладно, тридцать копеек. По знакомству — за двадцать пять.
— Подождите минутку, любезный, чайку пока еще выкушайте…
Я кошкой метнулась в комнату. На подносе вокруг вьетнамского хотея болталась куча металлической мелочи всех народов и стран — для приманки живых денег. Среди прочего были и российские монеты. Петровский медный пятак — не то. Екатерининский — тоже. Две копейки медью. Пятнадцать серебром 1907 год, прелесть. Еще копейка. И еще…
— Восемнадцать и ни грошиком больше.
— Двадцать две. Грабите вы меня, мадам.
— Пятнадцать!
— Двадцать!!!
— Девятнадцать.
— Уговорились.
Старик положил на стол красный томик и протянул мне морщинистую ладонь. У запястья темнел грубый шрам — похоже, Сухаревскому хитровану доводилось сидеть в кандалах. Я пересчитала монетки, намереваясь выложить их на стол… и увидела свое отражение в полуоткрытой створке окна… Я была пышногрудой торговкой, в атласном платье и рыжем маленьком парике. А за растресканными деревянными ставнями оказался старый московский двор: качалась молодая березка, моталась под ветром веревка, увешанная бельем, темнел грязный забор и маячил далекий, окутанный паром от теплой земли силуэт церквушки — пряничной, низкой, с желтым крестом. Где-то заржала лошадь, неухоженно заскрипели створки ворот. Простуженный голос пропел: кости-тряпки берем, альте-захен, альте-захен. Звонкий тенор ответил: саахххарно морожено! И пронзительной трелью ввинтился в воздух залихватский свист городового…
Я зажала деньги в ладони.
— Не могу. Все отдам — с чем останусь? Нам бы в следующий раз как-нибудь…
— Как прикажете, мадам. Хозяйка — барыня, насильно мил не будешь, — старик еще раз вздохнул и начал складывать книги. По одной.
Гнедича, Третдьяковского, не замеченного мной сразу Дюма. Книги пахли сырой бумагой, похрустывали переплетами, шелестели родными страницами, словно пытались вести беседу — как славно сидеть в низкой лавочке в ожидании покупателя, пересчитывать медные грошики в кассе, гладить пухлые переплеты, добывать у бессовестных антикваров редкие манускрипты и перепродавать в хорошие — или очень хорошие руки. И читать по ночам, капать свечкой на старое одеяло…
Томик Лермонтова оставался последним. Старик прищурился на мою физиономию и махнул рукой…
— Без ножа, мадам, режете… Так и быть, в долг поверю.
Подхватил два тюка, сунул под мышку сверток — а ведь не показал, подлец, что он там прячет — и толкнул дверь — оказалось, я в суматохе забыла ее запереть. От толчка глупый комп громко пискнул и пошел на перезагрузку. Вся утренняя работа — кошке под хвост. Я закрыла дверь за защелку, поддернула джинсы, налила себе валерьянки и села в кресло. На столе лежал красный томик, родной и знакомый, словно голос старого друга. Счастье пахло библиотекой…