Жаворонков пытался доказать директору, что дело не только в загубленном лосе, а в моральном облике Андронникова, в том, что он сам хищничает и других за собой тянет, но Кубриков стоял на своём, повторяя: «А задание-то, задание-то? С заданием у Андронникова порядочек, и за это он уже заслуживает снисхождения, дорогой Афанасий Васильевич».
Партсобрание решило вопрос вынести на обсуждение всех охотников: пусть выскажут своё отношение к случившемуся, сделают выводы. Парторг считал правильным такую постановку вопроса, Кубриков же ещё сегодня днём позвонил по телефону и сказал:
— Излишнюю шумиху поднимаешь, Жаворонков! — директорский голос в телефонной трубке выражал явное недовольство. — По всему району разойдётся, до областной конторы дойдёт. Скажут: чего смотрели…
— А что ж, по-вашему, прикрывать преступление? Делай на здоровье, товарищ Андронников, что тебе вздумается, а мы тебя по головке будем поглаживать, — заметил парторг и резче обычного добавил: — Вам надо было бы побывать на собрании, послушать, что охотники скажут.
— Не смогу, товарищ Жаворонков, не смогу. От Лозовникова огромный пакет пришёл. Инструкции о перестройке работы, новые формы отчётности… Разобраться надо, мероприятия составить…
Слушая немного грубоватое и жестокое выступление Прокопьева, парторг вспомнил о разговоре с директором и подумал: «Кабинетный работник! Зарылся в бумаги, обставился телефонами и думает, что большое дело делает. Каждое утро газеты читает и мнит, что не отстаёт «от уровня». А жизнь-то далеко вперёд ушла».
Такие мысли о Кубрикове всё чаще и чаще приходили Жаворонкову. Да всё надеялся: директор поймёт, что дальше так руководить нельзя, перестроится. Однако после того, как съездил с ним в Перловский промхоз, к Дружникову, появилось сомнение: сможет ли Кубриков стать на правильный путь? Не глубоко ли его засосала кабинетная тина? Вот и сейчас опять хочет, чтобы всё было тихо и гладко, так, чтобы не коснулась промхоза недобрая слава. Пожалуй, поеду в район, зайду в райком партии, расскажу о нём. Надо принимать меры…
— Я считаю, что наши охотники выразят свою непримиримость к тем, кто нарушает советские законы, кто расхищает государственное достояние. — Заключительные слова Прокопьева нарушили тревожные мысли Жаворонкова.
После небольшой паузы все заговорили сразу. Афанасий Васильевич подошёл к столу, постучал карандашом по медному туловищу лампы, проговорил:
— Не сразу. Кому слово?
Все замолчали. Никто не хотел выступать первым. Борис Клушин толкнул Шнуркова в бок и шепнул: «Давай, Тимофей Никанорыч! Тебе первому по старшинству положено». Тот мотнул головой, ответил: «Тогда уж деду Нестеру».
— Ну что? — Жаворонков вопросительно посмотрел на охотников.
— Дозволь мне начать, парторг, — сказал Тимофей и, не дожидаясь разрешения, прошёл к столу.
— Был у меня в молодости такой случай. Повстречал я в берёзовом колке зайца. Приглянулся он мне, и решил его своей Матрёне на жаркое принести. Зайчишка же бежать от меня, я за ним. Он от меня, значит, я за ним. Пригнал его аж до деревни Сартаковки. Прижался заяц к поскотине, дальше-то бежать некуда. Ага, думаю, тут тебе и конец. А он, подлец, сел на задние лапки, а передние на груди сложил и говорит этак баском: «А ты, товарищ Шнурков, знаешь закон о запрете?» Меня как в бане кипятком ошпарило. Совесть меня взяла, опустил ружьё и в глаза зайцу не могу смотреть. Извиняйте, мол, бормочу…
Лица у охотников расплылись в широкие улыбки, кто-то у двери громко захохотал. Жаворонков недоуменно посмотрел на Тимофея, а тот, как ни в чём не бывало, продолжал:
— Я это к чему говорю? А к тому, что мне в глаза тогда зайцу было стыдно смотреть за то, что думал запрет нарушить. А как ты, Илья, и ты, Салим, можете нам смотреть в глаза, когда такое совершили? Я этого лося сотни раз видел, ходил любоваться на его красоту. А вы его ножом, тихонько, из-за стога, как самые последние грабители…
Тимофей метнул в сторону Андронникова ненавидящий взгляд, махнул рукой, словно хотел этим сказать: «Пропащий ты человек!» — и прошёл на своё место.
— Что же ты предлагаешь? — спросил Жаворонков.
Тимофей поднялся, подумал немного и отрезал:
— Гнать их поганой метлой отсюда надо. А то и под суд.
К столу вышел Благинин. Чеканя каждое слово, он безжалостно бросал обвинение в лицо браконьерам.
— Водятся в нашей степи грызуны, уничтожают колхозный хлеб. Хлеб — наше богатство, и, чтобы его сберечь, охотники каждое лето выходят уничтожать хомяков. А не похожи ли Андронников и Салим на этих грызунов? Я вам скажу: похожи. Они так же уничтожают наше богатство… и мы не можем их простить.
— А может это впервые, по несознательности. Нельзя ж так! — выкрикнул с места Ефим Мищенко.
— По несознательности, говоришь, Ефим. Салим может и по несознательности, раньше этого за ним не замечалось, а вот Андронников… Этот нет, этот знал, что делал. И не первый раз у него такое случается. Весной утиные яйца собирал? Собирал! Линялых гусей сетью ловил? Ловил! В кустах козью шкуру нашли? Нашли! Это тоже его рук работа. А как на промысле ведёт себя Андронников?! Охотник он опытный, это мы знаем, а что делает? Задание выполнит, чтобы к нему не придирались, а выше итти, так нет. Всё оставшееся время дичь бьёт, рыбу ловит и — на базар. Андронников — это частник, пробравшийся в государственное предприятие. Прикрылся охотничьим билетом и делает свои тёмные делишки…
— А говорят, Андронников на тебя ружьё поднимал? — спросил Тимофей.
Благинин вытер платочком вспотевший лоб и закончил:
— Поднимал. Сначала хотел меня за кусок мяса купить, а не вышло — убить намеревался. И это ещё раз характеризует его звериные повадки. И я так думаю: пусть с ними народный суд разберётся.
— Разрешите? — громко произнёс Ефим Мищенко и, не подходя к столу, медленно, с растяжкой, выразил своё мнение.
— Нельзя так строго, Благинин. Дело Ильи и Салима является для всех нас уроком, и может все мы кое в чём виноваты, но люди они наши и охотники неплохие. Можно, конечно, и под суд отдать. Но они и так уже прочувствовали свою ошибку. Вы вон посмотрите, как Андронников мучается. А Салим…
Зайнутдинов не выдержал, вскочил со стула и, перебивая Мищенко, быстро-быстро заговорил:
— Зачем, Ефим, ты нас мало-мало по головке гладишь. Виноват Салимка, шибко виноват… И не надо ему поблажка давать. По малахаю ему стукнуть и на два версты близко не пускать. Так ему и надо! — с ожесточением заключил он и низко склонил голову, помолчал и затем, подняв взгляд на Благинина, добавил: — Ещё Салимка хочет сказать… Ругай Салимку, Иван Петрович, шибко ругай… Знал он, всё знал, а молчал. Илюшка — шайтан, на Кругленьком пакостил, а Салимка, дурная его голова, за подарок молчал. Запутался Салимка, совсем запутался… Не жалейте Салимку…
Все повернули головы в сторону Андронникова. В комнате установилась напряжённая тишина. Казалось, натяни сейчас струну между двумя стенами, ударь по ней, её звук будет ошеломительнее бомбового взрыва.
— Так? — наконец, спросил Прокопьев у Андронникова.
— Допустим, — небрежно ответил тот, сверля злым взглядом Зайнутдинова.
После затянувшейся паузы заговорил Жаворонков.
— Ещё мальчишкой убил я весной утку. Прибежал домой, перед отцом похвастал, думал, хвалить будет. Он и верно ласково так спрашивает: «Это какого пола дичь?» Утка, говорю. А он как закричит: «Разбираешься, сук-кин сын!» — и хвать меня за ухо, у меня от боли в глазах потемнело. — «Разбираешься, так как же ты посмел в утку стрелять, может она только с гнезда снялась? Да ты самое что ни на есть святое слово нарушил, ленинское слово!» Он достал из сундука, где у него все документы хранились, старую, пожелтевшую газету, ткнул в неё пальцем: «Вот, смотри!» На первой полосе был напечатан декрет об охоте, подписанный Лениным. Я смотрю на газету, стараясь понять значение магического для отца и незнакомого для меня слова «декрет», а старик, всё больше и больше распаляясь, ругался: «Да знаешь ли ты, щенок, какое это время было? 1919 год. Война кругом, американцы, англичане, япошки и другие на нас из-за границы лезли, внутри беляки покоя не давали. Ленин недоедал, недосыпал, соображая, как советскую власть защитить, а нашёл время и об охоте подумать. Эта бумага для нас, охотников, нерушима, как отцовское завещание, а ты…»