Предчувствия не обманули ее. Уже очень близко был крутой поворот, и никто, а главное, сама Полина не знала, что войдет в него легко, без колебаний, без женской суетливости. С тех пор она твердо поверила в правильность быстрых решений, в то, что судьба всегда предлагает шанс, и чем труднее путь к нему, тем этот шанс надежней. Нужно только разглядеть свой поворот, поверить в его необходимость, заложить его смело, как шоферы на горных трассах, и не оглядываться назад, горюя об утраченном.
Все случилось неожиданно и, казалось, по пустяковому поводу.
Скандалы в маленьком деревянном домике на Миусах, где жили в одной комнате вчетвером, были явлением частым и привычным. Ссорились из-за коптящих керогазов, из-за очередности уборки мест общего пользования, из-за невыключенного в уборной света. Ссорились, кричали обидное, а потом пекли пирог на маргарине с яблочным черным повидлом, и в чадной кухне, где на стенах, словно доспехи нелепых рыцарей в странном музее, висели корыта, усаживались пить чай. Коренщица Дуська, первая скандалистка и матерщинница, разомлев от жары, сообщала, что вот еще подкопит немного денег и купит себе чернобурку. Как-то шли вместе до Маяковской, на метро. Дуська рассказывала про то, как ходила в театр оперетты и какая красавица Вера Вольская, не может ли Полина познакомить Дуську с нею, чтоб посмотреть на нее в жизни, и фотографии желательно чтоб артистка подписала.
— Все ее фотографии, какие есть, у меня имеются, даже из афиш вырезанные, на Третьей Тверской-Ямской афиши вешают, знаешь, возле детского сада, там и вырезаю. Познакомь… — И вдруг застыла, ткнула Полину в бок.
Навстречу шла женщина с лисой, перекинутой через плечо.
— Слушай, Полька, это что, и есть чернобурка? — заорала возбужденно.
Женщина шарахнулась…
Все случилось неожиданно. За гобеленовой занавеской, затканной виноградными кистями, жила материна золовка, старая дева, аккуратная, холодная и чужая. Глядя на нее, трудно было поверить, что отец, погибший на войне, помнился самым добрым, самым веселым и щедрым человеком в мире.
Тетка питалась отдельно. Они старались не смотреть на недоступную вкусную снедь: немножко икры, немножко балыка, белое куриное мясо. Зарплата кандидата наук позволяла не отказывать себе ни в чем, а химическое производство, где работала, требовало усиленного питания. Полина на всю жизнь запомнила неторопливые, с правильным долгим разжевыванием, трапезы родственницы. Запомнила и суд над младшей сестричкой. Девочка не удержалась и съела жирную, сладкую пенку, думала, не заметит тетка. Тетка заметила. Холодно и спокойно сообщила матери, показала кастрюльку с голубым кругом снятого молока.
— Если она голодна, — сказала брезгливо, — пускай попросит, а красть… — Пожала острыми плечами и ушла за гобелен, оставив кастрюльку на столе.
Надя попыталась прошмыгнуть к двери, но мать, с красными пятнами на нежных худых щеках, перехватила, дернула к себе. Девочка взвыла от страха, ее никогда не били. Байковые шаровары сползли, когда мать потянула беспощадно, обнажилась тощая попка с пятном неудачного недавнего укола — прививки, и Полина, положив рейсфедер на чертежную доску, тихо сказала:
— Не смей!
— Старая швабра! — заорала Дуська, возникнув в дверях. Она вечно подслушивала за тонкой стенкой. — Старая швабра! — с грохотом колец рванула гобеленовую занавеску. — Все пхаешь в себя, как в прорву, сука облезлая. Это ж твоего брата дите, он же голову за тебя положил, гадюка.
Рванулась к побелевшей тетке, в волосы вцепиться хотела. Полина оттолкнула. Сбежались соседи, Дуська бушевала:
— Пустите меня, я ей морду ее рябую изукрашу!
Еле уняли. Но выжила все-таки тетку потом. И в суп соль сыпала, и патефон крутила, не давая выспаться после ночной смены, и даже кота своего неизвестно как приучила гадить в теткины галоши. Наде приносила розы из вареной свеклы, тюльпаны из моркови, вырезанные с необыкновенным умением шеф-поваром ее столовой.
Все это потом узнала Полина из писем матери, а в ту ночь мать плакала. Тихо, как мышь, притаилась за занавеской тетка, даже лекарств не принимала. Полина дочерчивала последний лист диплома.
Утром объявила потрясенному шефу, что отказывается от аспирантуры и просит распределения в Якутию.
Якутия обещала деньги, и с ними белое куриное мясо, и шерстяную форму для Нади к первому сентября, и новые туфли матери, и даже матово поблескивающую черную икру в стеклянной круглой баночке. Но об этом, конечно, не сказала ни слова, когда отговаривали в комитете комсомола, потом в парткоме. Полине готовили другое будущее, и хотя решение ее было похвальным, подтверждающим репутацию образцовой студентки, все же логичней и правильнее было бы ей, опытному комсомольскому работнику, не оставлять своих, таких важных и необходимых обязанностей в институте.
— Впереди вся жизнь, — говорили ей, — надо приобрести опыт работы с людьми, научные знания.
— Вот там и приобрету, — отвечала Полина и прибавляла другие высокие слова, те, что невозможно опровергнуть.
Не знала, что слова эти исполнятся, обернутся самым главным и важным в ее жизни. Якутия не обманула надежд.
Подалась в поселок у Полярного круга. Думала, на три года за деньгами, а подспудно — от унылого Бориса, от букетов его с приусадебного участка, от ночного храпа матери, от ставшей ненавистной сутулой теткиной спины, от засушенной зауми формул в учебниках шефа, от перспективы три года день за днем просиживать в научном зале Ленинки, от пока еще умело скрываемой растерянности перед теми, что стали приходить в институт из шахт, с карьеров, с далеких драг. От себя.
Но получилось, что — к себе, такой, какую и не ожидала — может, где-то чувствовала в глубине души. Ощущала в непонятной жажде деятельности, в твердом убеждении, что истины, которые провозглашала с трибун на студенческих собраниях, единственны и непреложны.
То, что принято называть карьерой, произошло незаметно и будто помимо ее воли. Просто работала как одержимая, беспощадная к себе и другим. А ее повышали, давали новые задания, избирали. И везде полагались, как на мужчину — умного, волевого, пускай с жестким и трудным характером, но именно этим характером осуществляющего необходимый принцип. А принцип у Бойко был один, простой и надежный, как дважды два — четыре: все должны хорошо работать всегда и везде. И еще: она ненавидела слово «не хочу», все знали об этом и даже в крайних случаях избегали его, выкручивались как умели. Она не задумывалась, правильно ли построила свою жизнь, ни в редкие минуты отдыха в дощатой бытовке на краю карьера, когда была прорабом; ни потом, в обшитом лакированными деревянными панелями кабинете начальника управления.
Впервые задумалась, когда через пятнадцать лет вернулась в Москву, где ждала пропахшая запахом чужих помоев, идущим из раскрытого зева мусоропровода, гулкая, пустая квартира. Строила кооператив для матери с Надей, но за год до ее возвращения хибарки Котяшкиной деревни снесли, матери дали однокомнатную квартиру в Чертанове, где она жила с младшей сестрой душа в душу. Надя превратилась в красивую, тоненькую и очень самоуверенную девицу. Мать гордилась ею, обслуживала, как преданная нянька малое дитя, и, судя по выставке сапог возле вешалки, по модным мохеровым свитерам сестры, скромная зарплата учительницы и те деньги, что присылала Полина, щедро тратились на наряды. В первый же вечер Полина почувствовала отчужденность. И хотя мать суетилась, заглядывала в лицо, называла, как раньше, деточкой, но расспросы все о работе, все об успехах, уважение искреннее, но слишком велико, не нужно от матери такого, а вот за столом не ей — Надьке ворчливое:
— Опять сахару одну ложку положила! Все фигуру бережешь, а ведь ей надо много сахару. Поля, скажи, что людям умственного труда сахар необходим. Если б ты знала, какие трудные у них предметы.
И начала рассказывать, как тяжело учиться в МАИ, как будто не помнила Полининых бессонных ночей над чертежами, тетрадок с головоломными расчетами. Не помнила. Весь мир застила Надька.