Отвлекусь немного, чтобы объяснить, почему называю Геннадия Рождественского Геней. Я знала его с раннего возраста, так как Наталья Петровна, ее сестра Галина Петровна и Геня жили в соседнем подъезде. Эти женщины полностью посвятили свою жизнь всестороннему воспитанию талантливого мальчика. Вспоминаю, как, заглянув к нам домой и лишь бросив взгляд на одну из картин, Геня небрежно проронил: «А, Лорансен». У меня эта репродукция висела много лет – любимая картина матери Володи, француженки, но чтобы кто-нибудь из гостей сразу определил художника, – такого я что-то не помню. Энциклопедически образованный, великолепно читавший с листа любые партитуры (Николай Петрович Раков, живший этажом выше Рождественских, переиграл с ним в четыре руки все, что только было переложено или написано для четырех рук), следовательно, владевший полным арсеналом музыкальных знаний, он силами этих двух замечательных женщин стал тем, кого они хотели в нем видеть: дирижером с мировым именем, мирового масштаба.
Помню некоторые эпизоды из детства Геннадия Николаевича. (Их можно рассматривать как руководство к действию в тех случаях, когда подобные стремления продиктованы объективными качествами действующего лица.) У Гени был строжайший режим. Он выходил гулять ежедневно ровно на тридцать пять минут, и я помню, как в один зимний день он эти тридцать пять минут катал меня по нашему двору на санках.
В сорок седьмом или сорок шестом году в Яун-Ду-бултах на Рижском взморье (тогда там тоже был Дом творчества композиторов) мы жили в одном коттедже с Натальей Петровной и Геней. Мне было не то десять, не то одиннадцать лет, а Гене, мне кажется, шестнадцать. Наша совместная жизнь в одном маленьком коттедже убедительно свидетельствует о том, как немедленно (это было у нас в стране очень широко принято) изменились положение и жизнь папы после болезни. В пору его расцвета ему бы дали в основанном им Музфонде просторный отдельный коттедж, а теперь, больному, предложили разделить маленький двухкомнатный, где в одной комнате жили мы втроем, а в другой Наталья Петровна, Галина Петровна и Геня. И мы жили, конечно, очень дружно и часто играли в игру «из слов слова». Так как я в ту пору была девочкой более или менее начитанной, то неплохо играла в разные словесные игры. Так вот: если я делала из какого-нибудь слова двадцать других, то Геня делал сто. Еще помню, как великолепно он играл на рояле. Вообще в тот год на Рижском взморье жили многие замечательные люди: Давид Федорович Ойстрах, под страхом смертной казни заставлявший четырнадцатилетнего Игоря заниматься на скрипке, Святослав Теофилович Рихтер, игравший на пляже в волейбол, чем неизменно приводил меня в полное отчаяние, так как я боялась за его пальцы. Я была тогда смешной толстой девочкой, – по-видимому, очень смешной, потому что в восьмидесятые годы Святослав Теофилович рассказал однажды, что прекрасно запомнил меня. «Вы были очень смешная и симпатичная», – сказал он со своим характерным произношением твердого «ч». Запомнил, конечно, не из-за того, что я была такая смешная, а благодаря своей совершенно уникальной памяти. И мне очень жаль, что в моей книге о нем не без помощи влиятельных персон мало свидетельств этой памяти. Как-то в своей маленькой кухоньке на Большой Бронной Святослав Теофилович в течение пятнадцати минут (я записала его монолог на магнитофон) перечислил мне на память один за другим подряд не менее пятидесяти фильмов, которые он смотрел, начиная с первого, увиденного в детстве, и подряд все остальные, со всеми актерами, сюжетами, режиссерами и так далее. Из книги это выбросили, потому что это, мол, несерьезно. «Что он, киношник, что ли?» – спросила Нину Львовну Дорлиак очень важная дама.
Жили в тот год на взморье и победительные Ольга Васильевна Лепешинская со своим мужем, генералом КГБ Райхманом, и Юровские – Симона Давыдовна и Владимир Михайлович с сыном Мишей, уже тогда находившимся под плотной опекой семьи (так продолжалось и в консерватории, так это и по сей день, но уже в других землях и странах). Интеллектуальные, эрудированные отец и сын Коревы, высокие, красивые, обаятельные, без всякой спеси; Келдыши; красавчик Лева Гинзбург, «иностранец» Лепин.
Но вернусь к возможным причинам нежелания Г. Н. Рождественского исполнять Симфониетту моего отца. Это, конечно, всего лишь мои домыслы. Папа ведь при жизни не принадлежал к числу гонимых композиторов. Напротив, был, что называется, на волне. Его много исполняли, играли, Антонина Васильевна Нежданова пела его «Улыбку». Он принадлежал скорее к руководителям, фигурам нынче априори одиозным. Года два-три тому назад мой молодой друг, отличный музыковед, покинувший Россию по не зависящим от него обстоятельствам, сказал мне: «Валентина Николаевна, вы бы написали о своем отце, а то он выглядел слишком однозначно, рапмовец, партиец».
Не все произведения папы, написанные им в молодые годы, равноценны по качеству. На многих, я думаю, лежал отпечаток искреннего советского оптимизма и достаточно формальных поисков нового языка. Но Симфониетта была совсем другим сочинением. Папа стал человеком, побывавшим на пороге смерти, пережившим аресты близких друзей, разрыв с Хачатуряном, войну.
Мне бывает смешно и горько читать, сколько композиторов и с какой готовностью соглашались (только предлагай) с тем, что побывали на фронте. В ряде случаев невозможность этого очевидна по чисто хронологическим причинам. Папа же действительно побывал. В сборнике «Советские композиторы – фронту»[5] помещены две страницы его текста: «<…> Хотя я сделал кое-что на фронте как композитор, не это, однако, явилось определяющим итогом моего пребывания в частях действующей армии: да, по правде говоря, я слабо верил и тогда, и теперь в возможность плодотворной творческой работы в условиях переднего края. Я уделял основное время и внимание людям фронта, их повседневной и, так сказать, будничной боевой работе. И встреч с людьми я искал тоже преимущественно в обстановке их боевой деятельности. Должен сказать, что хотя рассказы бойцов и командиров дали мне очень много, но несравненно больше я испытал, когда по приказу командующего артиллеристы полка, расположенные позади нас, открыли огонь, действие которого мы наблюдали с наблюдательного пункта; или когда, отправившись на снайперскую “охоту”, я на обратном пути получил первое боевое крещение. Мысли и чувства, с которыми я вернулся с фронта в Москву, углубили и ускорили мою работу над “Героической поэмой” для симфонического оркестра, кое-какие наброски были мною сделаны еще до поездки на фронт.
Не могу сказать, чтобы результаты моего труда меня вполне удовлетворили, но, так или иначе, поэма была закончена и исполнена впервые в апреле 1943 года. <…> Следующую свою симфоническую работу я писал на основе более свойственных мне мелодических интонаций (преимущественно в духе армянской народной песни). Однако по пути к завершению этого очередного своего опуса я (в течение очень короткого времени) написал свой Третий струнный квартет в форме темы с вариациями. Сочинение это, по внешним своим признакам как будто никак не связанное с непосредственной тематикой войны, будучи, в сущности, глубоко лирическим высказыванием, воплощенным к тому же в сугубо камерном жанре и в вариационной теме, является, однако, в большей степени, чем все другие работы военного времени, моим творческим ответом на события Отечественной войны. <…>
Война научила всех, в том числе и нас, советских художников, относиться к своему труду с большей ответственностью и серьезностью, чем когда бы то ни было раньше. <…> Подняться до уровня великих задач, стоящих перед нами, оказаться на художественной высоте их воплощения в музыкальном творчестве – к этому должны быть направлены все наши стремления, вся воля…»
Такие совершенно искренние, наивные и ходульные фразы, типичные для того времени, написал папа вместо того, чтобы поделиться своими конкретными воспоминаниями о фронте, о тех днях, которые сдружили его с генералом по имени, как ни странно, тоже Николай Карпович, но Ефременко, часто у нас бывавшим, а потом исчезнувшим (увы, не знаю его дальнейшей судьбы). Он рассказывал нам с мамой о совершенном папином безрассудстве. О том, что папа не хотел подчиняться команде «Ложись», доставляя ему немало хлопот, но вызвал в то же время симпатию полным отсутствием инстинкта самосохранения, отвагой, самоотречением.