Над нами, в квартире 22 жил Арам Ильич Хачатурян, в квартире 24 – его жена композитор Нина Владимировна Макарова и их сын Карен (Реник), в квартире 26 – композитор Николай Павлович Будашкин с женой, двумя дочерьми и двумя сыновьями, в квартире 28 – Дмитрий Борисович Кабалевский с женой Ларисой Павловной и сыном Юрой, в квартире 30 – Анатолий Николаевич Александров с женой Ниной Георгиевной и дочерью Татьяной и, наконец, на самом последнем – девятом – этаже композитор Иванов-Радкевич с женой и детьми, Костей и Наташей, обладательницей самой толстой золотой косы в Москве и ее окрестностях. В дальнейшем многое переменилось: в квартиру Александрова, переехавшего в четвёртый подъезд, переселился Юрий Александрович Шапорин с женой и двумя сыновьями – тогда для меня Славиком и Шуриком – моими товарищами по дворовым играм.
В дальнейшем Кабалевский и Хачатурян переехали в дом композиторов на улице Огарева. Анатолий Григорьевич Новиков с женой и двумя красавицами дочерьми Мариной и Любой и Вано Ильич Мурадели с женой как признак наивысшего расположения властей получили право на переезд в высотный дом на Котельнической набережной. Что ж, «Эх, дороги, пыль да туман, / Холода, тревоги да степной бурьян», – эту песню я пела, аккомпанируя себе на «своём» пианино и всякий раз заливаясь слезами всю войну. Вано Ильич прославился песней о Бухенвальде, другими, как тогда говорили, «партийно-патриотическими песнями», но более всего вошёл в историю как бы не через парадный подъезд, а благодаря тому, что попал в число заклеймённых постановлением 1948 года композиторов – врагов народа – Прокофьева, Шостаковича, Хачатуряна. Попасть в эту компанию при любом раскладе, с моей точки зрения, было знаком почета. Но дело было не в музыке его оперы «Великая дружба». Она шла бы себе и шла, поскольку никаких признаков западного упадничества и всякой буржуазной пакости там не было. Но вот случилось так, что Сам Хозяин, любитель и «знаток» опер, скрывшись за спины единомышленников и сидя как всегда в ложе слева от сцены, уловил какие-то дикие с его точки зрения несуразицы в либретто, касающемся истории Грузии, и просто вышел из себя. Так бесславно кончилась жизнь оперы «Великая дружба» Вано Мурадели, а заодно и великих сочинений Прокофьева и Шостаковича.
Напротив Сосниных, как я уже говорила, жил Георгий Александрович Поляновский с Татьяной Семеновной и сыном Светом. Напротив нас жил Юрий Сергеевич Милютин с женой Ксенией Алексеевной и дочерью Наташей, над ними, напротив Хачатуряна, жил композитор Чугунов, и одна комната в этой квартире принадлежала как рабочий кабинет папе, потому что два композитора (мама и папа) не могли жить в одной квартире. Выше – Григорий Семенович Гамбург с женой и дочерью, композитор, альтист и постоянный дирижер всех фильмов, снимавшихся на Мосфильме, над ним Старокадомский, Половинкин. Кажется, всех вспомнила.
Предназначенный композиторам дом отличался необычайной толщиной стен, сообщающих интимность процессу творчества, не делая каждую ноту докучливым достоянием соседа.
Для меня, однако, самым интересным и любимым персонажем среди этого созвездия имен была наша лифтерша – Паня. Создание удивительное, – по-видимому, татарка, широкоскулая, некрасивая, в постоянном надетом набок темно-синем берете, из-под которого выбивались неровно отрезанные жесткие черные волосы, с черными, глубоко посаженными, диковато выглядывавшими из-под низкого лба глазами, настолько курносым носом, что он состоял как будто из двух частей под прямым углом, неказистая, робкая; но главное состояло в том, что Паня была добрая, и мне это было ясно. Сердиться у нее не получалось.
Она сидела внизу на холодной площадке рядом с лифтом и свято выполняла свои обязанности, состоявшие именно в том, чтобы сидеть рядом с лифтом, в ту пору очень красивым, сделанным под красное дерево, с зеркалом, скамеечкой и медными украшениями, не то что нынешний сейфообразный «Отис». Мое воспитание по переезде в новый дом было поручено теперь ей. Родителей, конечно, или не было дома, или они сочиняли и их нельзя было беспокоить, и функцию кисловцев теперь выполняла Паня. Ее воспитание, как ни странно, в чем-то совпадало с заданным на Кисловке курсом – она старалась сделать из меня благонравного ребенка. Это было очень трудно – по лестнице я спускалась только верхом по перилам и, съехав таким образом с шикарным завершающим спуск через несколько ступенек соскоком, я здоровалась со своей любимой Паней и улепетывала во двор, где и проводила почти весь день. Паня замирала в ужасе перед моим эффектным финальным прыжком с перил и просила вовремя прийти обедать.
Одной Пане (не родителям!) я могла признаться в том, что при первой же возможности тайком бежала в гости к тете Кате Мещерской, – она жила в шестом подъезде, став женой некоего седовласого музыкального деятеля (ничего о нем не знаю), им принадлежала одна комната в коммунальной квартире. Всегда весёлая, радушная хозяйка своего домашнего очага, открытая к радости (и это после стольких лет тюрьмы, лагерей), она притягивала меня своей книжной непохожестью ни на кого из обитателей дома. Я обожала ее, и она относилась ко мне с трогательной нежностью. Вышила мне на грубой холстинке изящную салфеточку с надписью: «Пей чай, тетю Катю вспоминай», дарила какие-то удивительные вещицы из своей дореволюционной жизни: крохотный голубой термометр, «чугунок» из тончайшего фарфора (конечно же, как я уже писала в первой главе, как вещь истинно драгоценная, он разбился), совсем крохотную куколку. Она давала мне читать красные старинные книги из серии «Маленькие короли», она рассказывала мне часами о своей жизни, я тоже делилась с ней всем, что происходило в моей девятилетней жизни. Из-за нее я раз и навсегда поняла, что такое «порода». Вытянутое лицо, крупный нос, небольшие добрые голубые глаза, светлые мелкие кудряшки, обрамлявшие лицо, сухощавая фигура, элегантность облика. Она не была красива. Она была прекрасна. Выражение ума, доброты, высокого миропонимания, всепрощение, кротость, бескорыстие делали ее такой. Не удивительно ли, что Паня ценила все это по достоинству? Она понимала все.
Паня не очень хорошо разбиралась в специфике занятий жителей нашего дома, но относилась к ним с уважением. Мне очень нравилось, как она произносила некоторые слова: Михаила Рафаиловича Раухвергера из соседнего подъезда она называла Урахвербером, Анатолия Николаевича Александрова только Александро́вым (с ударением на «о»), а волейбол, в который я играла, улетболом. Вот уж действительно «народная этимология», которую я много лет спустя изучала на языкознании в университете.
Сейчас, когда я пишу о Пане, ее уже нет. А годы, описываемые мною, это конец войны и ранние послевоенные. Как определить природу такого человека, как Паня? Видимо, совсем необразованного, далекого от общественных проблем и вместе с тем настолько доброго и ответственного, что родители вполне могли спокойно доверить ей отчаянного ребенка, каким я была в детстве? Видимо, ей в полной мере было присуще врожденное чувство душевной культуры. Многие-многие годы спустя Паня переселилась в соседний, первый подъезд, где ей дали комнату. Она стала как-то по-новому, нарядно одеваться и вела себя уже без всякой робости, с большим достоинством. Я любила ее всю жизнь. Для меня всегда было большой радостью встретить ее рядом с домом и рассказать про свои дела. Паня знала, когда у меня экзамены, никогда не забывала спросить, как и что я сдала, гордилась моими успехами. Как сейчас помню ее радостный возглас при виде меня, уже взрослый девицы, ее заинтересованное лицо и вопросы, вопросы без конца. Не без оснований Паня считала меня своей воспитанницей.
Жизнь в новом доме била ключом. Я помню шумные сборища в нашей квартире, куда стекались друзья из всего дома, – Григорий Семенович Гамбург с женой Рахилью Соломоновной – Илей (Иля дожила до 96 лет и в 1998 году скончалась в своей 25-й квартире, оставаясь до конца своей жизни в здравом уме и твердой памяти), Арам и Нина, «Урахвербер», Кабалевский, Раков. Шум стоял страшный. Предполагалось, что я могу в этом гаме спать. Что мне запомнилось? Музыка, споры, взрывы хохота всю ночь напролет. Однажды, помню, я проснулась в тишине, пошла на разведку и обнаружила, что дома никого нет. Тогда в ночной рубашке я вышла из дверей, поднялась этажом выше к Хачатуряну и предстала перед всей компанией как немой укор. Родители вернулись.