Удалось вытащить в свет и «Матрёнин двор» – сразу после выхода «Ивана Денисовича». «Такова была сила общего захвала, общего взлёта, что в тех же днях сказал мне Твардовский: теперь пускаем «Матрёну»! Матрёну, от которой журнал в начале года отказался… теперь лёгкой рукой он отправлял в набор, даже позабыв о своём отказе тогда».
Это было звёздное время не только автора, но и журнала. Едва долгожданный номер с «Одним днём…» появился в киосках «Союзпечати», как был мгновенно раскуплен; счастливые подписчики «Нового мира» выдавали одиннадцатый номер под расписку своим друзьям и знакомым; читатели библиотек записывались на него в очередь на много месяцев вперед. Первые отклики на «Ивана Денисовича» своим совокупным объёмом намного превысили размеры рассказа. «Солженицын продолжает лучшие традиции великой русской литературы… Несомненно, что в нашу литературу пришел новый, своеобычный, зрелый мастер, сильный и редкий талант… Повесть об одном дне лагерной жизни – не страницы воспоминаний, а лаконичная и отточенная проза больших художественных обобщений… Солженицын написал суровую, мужественную, правдивую повесть о тяжёлом испытании народа, написал по долгу своего сердца, с мастерством и тактом большого художника… Он рассказал нам такую правду, о которой невозможно забыть и о которой нельзя забывать, правду, которая смотрит нам прямо в глаза».
Тон критике задала газета «Известия». Устами поэта Константина Симонова, автора знаменитого стихотворения военных лет «Жди меня…», были поставлены самые больные вопросы времени. Как могло случиться, что герой рассказа – хороший, добрый, душевный русский человек Иван Денисович Шухов – был обречён прожить в лагерях три тысячи шестьсот пятьдесят три дня, считая три лишних дня в високосные годы? Как могло случиться, что столько же, а то и много больше лагерных дней были обречены прожить все другие герои, соседи Шухова по бараку, по лагерю, и бесчисленные честные люди в других лагерях? Чья злая воля, чей безграничный произвол могли оторвать земледельцев, строителей, воинов – от их семей, от работы, от войны с фашизмом, наконец, и поставить их вне закона?
Обществу, литературе предстояли долгие размышления и трудные ответы. Солженицыну, после всех перенесённых испытаний – войной, тюрьмой, смертельной болезнью, бедностью, литературным подпольем, – предстояло выдержать искушение «медными трубами», то есть той сумасшедшей славой, которая обрушилась на него после выхода «Одного дня Ивана Денисовича», одобренного на самом «верху». Довелось ему и лично повидать главного организатора цензурного чуда, Н. С. Хрущёва, и благодарить его – от миллионов пострадавших. Никита Сергеевич, хотя и не выговаривал фамилии писателя и звал его тоже Иваном Денисовичем, искренне утверждал, что книга важная и нужная.
Обласканный и захваленный, Солженицын немедленно – без личного заявления, поручительств собратьев по перу и обычной процедуры – был принят в Союз писателей. Его звали в Москву, манили столичной пропиской, готовы были за полчаса выписать квартиру в центре города. Его пытались приручить – и наверняка приручили бы, будь его целью лишь писательская известность, высокое положение в официальной литературе и житейский комфорт. Но тогда это был бы вообще не он.
А он видел свою несовместимость с так называемым соцреализмом. И чтобы не замарать свое честное имя зэка, которого зовут в литературные генералы, – от московской квартиры отказался: ему тогда и в такси сесть казалось предательством, а естественно – только в автобус и электричку, с рюкзаком и тяжелыми сумками. Среди персон советской элиты он чувствовал себя чужаком. «В их литературу я никогда не стремился, всему этому миру официального советского искусства я давно и коренно был враждебен, отвергал их всех вместе нацело. Но вот втягивало меня – и как же мне теперь среди них жить и дышать?»
Солженицын намеревался распорядиться свалившейся на него славой самым лучшим образом – в пользу своей литературы. Более всего он дорожил временем; и вот уже был проведён последний урок физики Солженицына-учителя. Рязань теряла школьного педагога, но обретала выдающегося земляка. Его имя становилось самостоятельной силой, необходимой для борьбы за публикацию новых произведений. Быть может, на волне всеобщего ошеломления он бы мог успеть и больше и многое бы прошло беспрепятственно – главы романа «В круге первом», пьеса «Олень и шалашовка», которую брался ставить театр «Современник». Но чаще всего он говорил «нет», полагая, что этим оберегает свои сочинения. Так было отказано даже Ленфильму, готовому экранизировать только что напечатанный в «Новом мире» рассказ «Случай на станции Кречетовка». «Какая-то особенная возможность была у меня в те недели, я не улучил её. Я жил – у себя на родине, и несло меня сразу признание снизу и признание сверху».
Но волна взрывного успеха не могла держаться долго. Как только она схлынула, почти ни в чем не убедив и не изменив систему, власть принялась рьяно наверстывать упущенное. Триумф писателя продержался два месяца, после чего печатание его вещей было остановлено. Наступало тяжёлое время – оно продлится не месяцы, а годы – открытого противостояния литературным чиновникам и секретным ведомствам. Редакции газет, как по команде, стали помещать рецензии и отклики, где автора «Ивана Денисовича» клеймили за «добренький, жалостливый и уравнительный гуманизм», пеняли, что в образе Шухова «не выражен светлый идеал народного героя», и делали вывод, что «идеологическим оружием этот герой служить не может». И вот уже в марте 1963-го, на второй кремлёвской встрече Хрущёва с деятелями литературы и искусства, те самые «творческие интеллигенты», кто еще в декабре 1962-го жаждал познакомиться с прославленным писателем, теперь демонстративно его избегали.
Как вещество, попавшее в среду антивещества, капля правды взрывается в мире лжи. В действенности этого закона Солженицын, физик и писатель, очень скоро смог убедиться на собственном опыте. Одним рывком выйдя из литературного подполья, он оказался в центре бурной общественной и литературной жизни. Однако за видимым фасадом публичности началась тайная работа, вызванная к жизни магнитной силой его имени. В тот короткий период, когда автора «Ивана Денисовича» признавала советская печать, хлынул поток писем со всей страны. «Это были не только замечания, но и огромное количество материала, который можно было обработать. Целый год я только и делал, что отвечал на письма». Сотни людей, бывших зэков и «врагов народа», просили о встрече, готовы были дать показания о своих исковерканных судьбах.
Но в том-то и была загвоздка, что слали письма не только бывшие жертвы произвола. Хрущёв, который давал разрешение на «Ивана Денисовича», был уверен, что рассказанная история – о сталинских лагерях. Твардовский, добывая высшую санкцию, считал, что лагерные ужасы канули в небытие. Сам автор искренне полагал, что принёс в «Новый мир» рассказ о прошлом. Но в потоке писем попадались мятые конверты с карандашными листками – от зэков нынешних. И стоял в тех письмах общий крик: «Со времен Ивана Денисовича ничего не изменилось… Мы и сейчас находимся в тех же условиях… Кто же теперь культ личности, что мы опять сидим ни за что?» И писателю было уже не до славы – он чувствовал себя виновным за утрату живого ощущения Архипелага.
В том, наверное, и был смысл его необыкновенной сдержанности – отказаться от использования славы для себя лично, чтобы её хватило на всех страдавших и страдающих, на их общую правду. «Слава меня не сгложет… Я предвижу кратковременность её течения», – уверял он Твардовского и, пока не попал в опалу, продолжал опрашивать своих корреспондентов, собирать бесценные свидетельские показания. Так, благодаря исключительному доверию, которое вызвал «Один день Ивана Денисовича» у множества людей, разделивших с Шуховым его судьбу, смогла быть написана главная книга о печальной и страшной истории русского XX века.
Задуманный и начатый еще в 1958 году труд «Архипелаг ГУЛаг», опыт художественного исследования о государственной системе исправительно-трудовых лагерей, пополнился 227 свидетельствами, которые автор расположил в соответствии со своим общим планом-классификацией. Солженицын работал в «норах» и «укрывищах» далеко от Москвы и чувствовал, что его жизнью управляет «шифр неба». «Я – не я, и моя литературная судьба – не моя, а всех тех миллионов, кто не доцарапал, не дошептал, не дохрипел своей тюремной судьбы, своих поздних лагерных открытий».