Престарелый профессор Пфайффер, который ходил из угла в угол зверем в клетке – небольшой, но раскормленный медведь в мятых брюках и с усами моржа, – вынул из угла рта сильно зажеванный окурок сигары и воскликнул по-немецки:
– Musik, musik!
Сделав над собой усилие, Сьюзен выбросила из головы росу в шелковистых кудрях, подхватила сонату заново с того места, где сбилась, и продолжила играть. К своей немалой досаде, она почувствовала, что покраснела.
Алые щеки и волосы, рыжеватые почти до красноты. Свекла и морковь, безжалостно отметил Себастьян; не нравилось ему и как становились видны ее десны, если Сьюзен расплывалась в улыбке, – впечатление чересчур «анатомическое».
Взяв заключительный аккорд, Сьюзен опустила руки на колени в ожидании вердикта учителя. Он последовал громоподобно сквозь облако сигарного дыма.
– Хорош, хорош, хорош, – и профессор Пфайффер хлопнул ее по плечу, словно погонял запряженную в коляску пони. Потом он повернулся к Себастьяну: – Унд здес у нас маленкий Ариэль! Oder, наверное, дер маленкий Пак[5] – нет?
И он подмигнул щелкой между своими тяжелыми ресницами, что, как ему представлялось, и выглядело забавно, и содержало толику свойственной людям культуры тонкой иронии.
Маленький Ариэль, маленький Пак… Дважды за день, и на этот раз без малейшей причины – только потому, что старый пузан считал себя остроумцем.
– Не будучи немцем, – язвительно отозвался Себастьян, – я, разумеется, не читал Шекспира и ничем не могу вам помочь.
– Дер Пак, дер Пак! – прогрохотал профессор Пфайффер и рассмеялся так бурно, что вызвал приступ своего извечного бронхита и закашлялся.
На лице Сьюзен отразилась неподдельная тревога. Это могло привести к бог весть каким последствиям. Она соскочила с винтового стульчика у рояля и, как только взрывы жутко бурлящего мокротой кашля профессора Пфайффера пошли на убыль, объявила, что им надо немедленно уходить. Ее мама просила сегодня непременно быть дома пораньше.
Профессор Пфайффер утер с глаз слезы, снова зажал в зубах то, что оставалось еще от сигары, пару раз похлопал Сьюзен по плечу все тем же жестом погонщика и попросил ни в коем случае не забыть, что он сказал ей по поводу трелей для пальцев правой руки. Затем, взяв со стола отделанную вставками из кедра серебряную шкатулку для сигар, которую благодарные ученики подарили ему на последний день рождения, он повернулся к Себастьяну, положил свою квадратную лапищу на плечо мальчику, а другой сунул ему сигары прямо под нос.
– Возьми одна, – сказал он вкрадчиво. – Возьми одна отлишны «гавана». Мягкая, und garantiert[6], от нее не тошнить даже молошный поросенок.
– О, замолчите! – выкрикнул Себастьян в ярости, уже граничившей со слезами, а потом выскользнул из-под руки своего мучителя и выбежал из комнаты. Сьюзен чуть задержалась в нерешительности и тоже, не вымолвив больше ни слова, поспешила вон из класса. Профессор Пфайффер снова вынул изо рта огрызок сигары и бросил ей вслед:
– Быстро! Быстро! Наш маленкий гениус сейчас плакать.
Дверь захлопнулась. Пренебрегая своим бронхитом, профессор Пфайффер снова разразился громким смехом. Два месяца назад «маленкий гениус» взял одну из сигар и, пока Сьюзен старательно наигрывала «Лунную сонату», попыхивал минут пять. А затем последовал отчаянный рывок в сторону туалета, но добежать туда вовремя не удалось. Профессор Пфайффер обладал здоровым средневековым чувством юмора. Для него лужа блевотины, оставшаяся на лестничной площадке, была едва ли не самой смешной шуткой со времен «Фауста».
II
Он шел так быстро, что Сьюзен пришлось бежать, но все равно она догнала его уже у второго фонарного столба. Взяв его за руку, с нежностью пожала ее.
– Себастьян!
– Отцепись! – сказал он резко и стряхнул ее пальцы с себя. Ему не хотелось, чтобы кто-то успокаивал или утешал его.
Ну вот! Она снова сделала что-то не так. Но почему он до такой чудовищной степени чувствителен? И какого дьявола нужно вообще обращать внимание на глупости старого козла Пфайффи?
Какое-то время они просто молча шли рядом. Первой заговорила она:
– Ты написал сегодня новые стихи?
– Нет, – соврал Себастьян.
Сплетение богов в совокуплении потеряло весь свой жар и обратилось в пепел. После случившегося от самой мысли, что ему надо читать ей теперь эти строки, тошнило, как почти выворачивало наизнанку при виде вчерашних объедков и мысли о том, каковы они теперь на вкус.
Снова наступило молчание. Сейчас короткие каникулы, размышляла Сьюзен, и, поскольку приближались экзамены, в футбол никто не играл. Неужели он провел часть дня у этой мерзкой стервы Эсдейл? Под следующим фонарем она искоса посмотрела на него. Да, никаких сомнений. У него под глазами пролегли синяки. Свиньи! Ее внезапно переполнила злость – раздражение, порожденное ревностью, тем более болезненной, что о ней невозможно было даже поговорить. Она не имела на него никаких прав. Никогда и речи не заходило о том, что они больше, чем двоюродные брат и сестра. Почти родные. Кроме того, она ясно понимала, страдая от этого, что ему и в голову не приходило воспринимать ее по-другому, иначе, так, как ей хотелось бы. А между тем, когда два года назад он сам попросил разрешения посмотреть, какая она без одежды, Сьюзен не только отказала ему, но и впала в полнейшую панику. Двумя днями позже она поделилась всем с Памелой Гроувз, и Памела, посещавшая одну из школ с прогрессивными методами преподавания, чьи родители были намного моложе, просто закатилась от хохота. Сколько переживаний на пустом месте! Да если Сьюзен хочет знать, то она со своими братьями и кузенами постоянно видят друг друга без всего! Да. И приятели братьев видели ее тоже. Так почему же не показать себя бедняге Себастьяну, если ему хочется? Какая глупая викторианская, пуританская стыдливость! Сьюзен даже стало стыдно за их с матушкой старомодные взгляды. В следующий раз, как только Себастьян попросит, она сразу же сдернет с себя пижаму и встанет перед ним, как она решила заранее, с видом римской матроны или кто там еще был изображен на гравюре с картины, Альма-Тадемы, висевшей в кабинете отца? Она с улыбкой поднимет руки, словно поправляя прическу. Несколько дней Сьюзен оттачивала каждое движение, репетируя перед зеркалом, пока не довела их до абсолютного совершенства. Но, увы, Себастьян больше не обращался к ней с подобной просьбой, а ей не хватало смелости проявить инициативу. Вот и получилось, что теперь он мог творить самые дикие безобразия с этой сучкой Эсдейл, а у Сьюзен не осталось ни прав, ни хотя бы повода накричать на него. Не говоря уже о том, чтобы влепить ему пощечину, чего ей нестерпимо хотелось, и обзывать его по-всякому, и оттаскать за волосы, и… заставить себя поцеловать.
– Ты, наверное, провел день у своей драгоценной миссис Эсдейл, – сказала она, стараясь вложить в интонацию презрение и моральное превосходство.
Себастьян, который шел потупив голову, вскинул на нее взгляд.
– А тебе-то какое дело до этого? – спросил он после паузы.
– Никакого. – Сьюзен передернула плечами и чуть слышно рассмеялась. Но внутренне была недовольна собой и пристыжена. Сколько раз она давала зарок никогда больше не показывать, что ей интересны его животные страсти, не слушать всех наводящих ужас подробностей, которые он описывал так живо, с демонстративным удовольствием! Но каждый раз любопытство брало верх, и она жадно внимала его рассказам. Внимала просто потому, что эти отчеты о том, как он занимается любовью с кем-то другим, причиняли невыносимую боль. Но и потому тоже, что даже такое косвенное участие в его любовных делах, пусть чисто теоретическое и воображаемое, странным образом возбуждало ее и само по себе составляло часть чувственной связи между ними, духовного слияния – не удовлетворявшего, ужасно расстраивавшего, но – единения.
Себастьян смотрел в сторону, но внезапно снова повернулся к ней со странной улыбкой, похожей на улыбку триумфатора, человека, только что кого-то победившего.