Строжайше были запрещены прогулки по платформе и Народному саду. Серая, тоскливая нудь сочилась изо дня в день, с одной странички учебного дневника на другую. Кондуит свирепствовал. На уроках у стен выстраивались рядами наказанные. В журналах выстраивались осенними журавлями косяки носатых единиц. Лебедями плыли двойки.
Три «Е» и «Тараканий Ус»
Особенно рьяно разводил «журавлей» и «лебедей» учитель латинского языка Вениамин Витальевич Пустынин, прозванный за длинные, торчком стоящие усы «Тараканий Ус», или, «по-латыни», «Тараканиус».
Была у него и другая весьма распространенная в нашем классе кличка — «Длинношеее».
Был Тараканиус худ, носат и похож на единицу. Шея у него была длиннющая, по-верблюжьи раскачивалась она над крахмальным воротником с острыми углами. Однажды на уроке Тавря, желая потешить класс, спросил Тараканиуса:
— Вениамин Витальевич! Хотя у нас сейчас не русский, объясните, пожалуйста: ведь есть такое слово, которое на три «е» кончается?
— Есть, — ничего не подозревая, ответил Тараканиус, — есть! Например, вот: «длинношеее».
Класс грохнул. Тавря, торжествуя, сел. С того дня Тараканиуса в классе и всюду встречали три громадные буквы «Е». Они глядели с классной доски, с кафедры, с сиденья его стула, со спины его шубы, с дверей его квартиры. Их стирали. Назавтра они появлялись снова.
Тараканиус бледнел, худел и ставил единицы в тетрадках и дневниках. У него была страсть к маленьким тетрадочкам, куда мы записывали латинские слова. Вызывая на уроке ученика, он непременно каждый раз требовал, чтобы у нас на руках была эта тетрадка.
— Тэк-с, — говорил он, — урок, я вижу, ты усвоил. Ну-с! Дай-ка тетрадочку. Посмотрим, что у тебя там делается… Что?! Забыл дома?! И смел выйти отвечать мне урок без нее! Садись. Единица.
И никакие просьбы, никакие мольбы не спасали. Единица!
В нашем классе были два ученика — Алексеенко и Алеференко. Однажды Алексеенко забыл пресловутую тетрадочку. Тараканиус вошел в класс, воссел на кафедре, надел пенсне и негромко вызвал:
— Але… ференко!
Алеференко, сидевший позади Алексеенко, пошел к кафедре. Алексеенко, которому со страху почудилось, что вызвали его, вскочил и уныло пробасил:
— Я тетрадку забыл, Вениамин Витальевич… со словами…
И замер от ужаса: к кафедре подходил Алеференко.
«Обознался!.. Ой, дурак!..»
Тараканиус невозмутимо обмакнул перо в чернила.
— Ну, собственно, я не тебя, а Алеференко вызывал. Но раз уже сам сознаешься, получай по заслугам.
И поставил единицу.
Историческая гвардия
Звонок. Кончилась перемена. Стихает шум в классе.
Идет!
Все за партами разом вскочили.
Приближается историк. Белокурые мягкие волосы на пробор. Худое, совсем молодое бледное лицо. Громадные голубые глаза. Голова чуть-чуть склонилась ласково набок. Воротничок ослепителен. Кирилл Михайлович Ухов вихрем влетает в класс, бросает на кафедру журнал.
Класс на ногах.
Кирилл Михайлович осматривает класс, взбегает на кафедру, забегает в проход сбоку, садится на корточки. Вдруг голубые глаза сверкнули. Высокий голос сорвался в крик:
— Кто!.. там!! смеет!!! садиться?!! Я еще не сказал… «садитесь»… Встаньте и стойте!!! и вы там!!! И вы!!! И вы! Негодяи! Остальные — сесть. Руки на парту. Обе. Где рука? Встаньте и стойте! А вы — к стенке!!! Прямо! Ну… Тишина! Кто это там скрипит? Шалферов? Встаньте и стойте! Молчать!
Четырнадцать человек стоят весь урок. Историк рассказывает о древних царях и знаменитых лошадях. Ежеминутно поправляет галстук, волосы, манжеты. Из-под манжеты левой руки блестит золотой браслет — подарок какой-то легендарной помещицы.
Четырнадцать человек стоят. Урок идет томительно долго. Ноги затекли. Наконец учитель смотрит на часы. Щелкает золотая крышка.
Стоящие нерешительно покашливают.
— Простудились? — спрашивает заботливо историк. — Дежурный, закройте все форточки: на них дует.
Дежурный закрывает форточки. Урок идет. Наказанные стоят, переминаясь с ноги на ногу. Взглянув еще раза два на часы, историк вдруг говорит:
— Ну, гвардия, садитесь…
Ровно через минуту всегда звонит звонок.
Среди блуждающих парт
Француженку нашу звали Матрена Мартыновна Бадейкина. Но она требовала, чтобы мы ее звали Матроной: Матрона Мартыновна. Мы не спорили.
До третьего класса она звала нас «малявками», от третьего до шестого — «голубчиками», дальше — «господами».
Малявок она определенно боялась. У некоторых малявок буйно, как бурьян на задворках, росли усы, а басок был столь лют, что его пугались на улице даже верблюды. Кроме того, от малявок, когда они отвечали урок у кафедры, так несло махоркой, что бедную Матрону едва не тошнило.
— Не подходите ближе! — вопила она. — От вас, пардон, несет.
— Пирог с пасленом ел, — учтиво объяснял малявка, — вот и несет от отрыжки.
— Ах, мон дье! При чем тут паслен? Вы же насквозь прокурены…
— Что вы, Матре… тьфу! Матрона Мартыновна! Я же некурящий. И потом… пожалуйста… пы-ыжкэтэ ла класс?[15]
От последнего Матрена таяла. Стоило только попросить по- французски разрешения выйти, как Матрена расплывалась от счастья. Вообще же она была, как мы тогда считали, страшно обидчивой. Напишешь гадость какую-нибудь на доске по-французски, дохлую крысу к кафедре приколешь или еще что-нибудь шутя сделаешь, она уже в обиду. Запишет в журнал, обидится, закроет лицо руками и сидит на кафедре. Молчит. И мы молчим. Потом по команде Биндюга парты начинают тихонько подъезжать полукругом к кафедре. Мы очень ловко умели ездить на партах, упираясь коленками в ящик парты, а ногами — в пол. Когда весь класс оказывался у кафедры, мы тихонько хором говорили:
— Же-ву-зем… же-ву-зем… же-ву-зем…
Матрена Мартыновна открывала глаза и видела себя окруженной со всех сторон съехавшимися партами. А Биндюг вставал и трогательно, галантно басил:
— Вы уж нас пардон, Матрона Мартыновна! Не серчайте на своих малявок… Гы… Зачеркните в журнальчике, а то не выпустим…
Матрена таяла, зачеркивала.
Класс отбивал торжественную дробь на партах. «Камчатка» играла отбой. Парты отступали.
Вскоре нам надоело каждый раз объясняться в любви нашей «франзели», и мы вместо «же-ву-зем» стали говорить «Новоузенск». Же-ву-зем и Новоузенск — очень похоже. Если хором говорить, отличить нельзя. И бедная Матрона продолжала воображать, что мы хором любим ее, в то время как мы повторяли название близлежащего города.
Кончилось это, однако, плачевно. Вслед за партами лихорадка туризма объяла и другие вещи. Так, однажды поехал по коридору большой шкаф, из учительской уехали галоши Цап-Царапыча. Когда же раз перед уроком, встав на дыбы, помчалась кафедра, под которой сидел Биндюг с приятелем, тогда в дело столоверчения вмешался дух директора, и герои попали в кондуит. Класс же весь сидел два часа без обеда.
Царский день
С утра в окно виден трепыхающийся, слоенный белым, синим и красным флаг.
На календаре — красные буквы:
«Тезоименитство его величества…»
У церкви Петра и Павла — колокол с трещиной:
«Ан-дрон!.. Ан-дрон!.. Ан-дрон!..
Ти-ли-лик-нем помаленьку…
Тилиликнем помаленьку…»
К одиннадцати — в гимназию. Молебен.
В коридоре парами стоят классы. Жесткие, с серебряными краями воротники мундиров врезаются в шею. Тишина. Ладан. Духота. Батюшка, тот самый, который на уроках закона божьего бьет гимназистов корешком Евангелия по голове, приговаривая: «Стой столбом, балда», в нарядной ризе гнусавит очень торжественно. Поет хор. Суетится маленький волосатый регент.
Два часа навытяжку. Классы стоят не шелохнувшись. Чешется нос. Нельзя почесать. Руки по швам. Тишина. Жара. Душно…
— Многая лета! Мно-огая ле-ета!..
— Николай Ильич… Боженов рвать хочет…