Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А ты, государь милый, не тут едешь. Тут дороги нету. Табельная дорога там. Поезжай за мной…

И повел лошадь, переваливая нас с сугроба на сугроб…

Вечером пошли на Прилепы, в господское поместье, арендуемое несколькими семьями мужиков. Огней в деревне уже нет — только в двух, трех избах сонные, притушенные лампочки. Морозно, душисто.

В поместье огонь только у Сергея Климова. Над избой хмуро сереют в темном небе высокие деревья. Обступили, грубо забрехали собаки. Хлопнула дверь, вышел Федька.

— Не спят еще?

— Никак нет.

— А мы к Тихону Ильичу.

— Милости просим.

В избе теплая густая вонь, пар от мокрых ветошек из лоханки, под ногами чавкает мокрая, с грязью солома. Лубочные картинки в бревнах стен, потные. С печки торчат, глядят головы мальчишек. Невестка Тихона Ильича стирает в корыте белье, внучка, девка лет пятнадцати, собирается спать, перекрывает платок, стоит в одной суровой рубахе. Сам Тихон Ильич, согнувшись, сидит на печи, упершись в нее ладонями, спустив над хорами, на которых спят другие мальчишки, ужасные ноги-палки в старых портках. Лицо бледное и опухшее, борода висит, глаза текут слезливым блеском. Стал говорить о смерти, утверждать, что вот-вот умрет и что ничуть не боится.

Заговорили о войне, Федька и баба стали хвалить заграничное житье, о котором рассказывают пленные. Вот, например, ученье в школах — у нас и у немцев… У нас все учительницы, а их никто не слушается — «и что они можут знать?»

Тихон Ильич слушал, склонив голову, потом сказал:

— Все пустое. Нехай воюют. Спокон веку воевали и опять будут воевать. И ученье это ни к чему. А вот помереть великим постом, особливо на страстной, либо всего лучше в Светлый день — вот это, господа, не всякому бог дает такую радость…

II

Серо, холодно.

Шел по дороге за деревней, по задворкам. Под лозинками стоит Мотька, скучный, недовольный. В руках одностволка — стрелял на лозинках галок. Двух убил наповал — неподвижно лежат на сером снегу у его ног, третья сидит поодаль, прижалась к земле, распластав перебитое крыло, глядит блестящими переливающимися глазами.

— На что ж ты их бьешь?

Мутно усмехнулся:

— Учусь. На войну хочу проситься.

— Почему?

— А что ж тут сидеть?

— А не боишься, что убьют на войне?

— Ну что ж, пускай убивают. Авось нас, молодых, и так немного осталось. Да я и сам немало перебью, покуда убьют…

III

Нет, уже весна.

Нынче опять ездили. И всю дорогу молчали — туман и весенняя дремота. Солнца нет, но за туманом уже очень много весеннего света, и поля так белы, что трудно смотреть. Вдали едва рисуются кудрявые сиреневые леса.

Около деревни перешел дорогу малый в желтой телячьей куртке, с ружьем. Совсем дикий зверолов. Глянул на нас, не кланяясь, и пошел напрямик по снегам, к темнеющему в лощине леску. Ружье короткое, с обрезанными стволами и самодельной ложей, выкрашенной суриком. Сзади равнодушно бежит большой дворовый кобель.

Даже полынь, торчащая вдоль дороги, из снегу, в инее; но весна, весна. Блаженно дремлют, сидят на снежных навозных кучах, раскиданных по полю, ястреба, нежно сливаются со снегами и туманом, со всем этим густым, мягким и светло-белым, чем полон счастливый предвесенний мир.

IV

Легкий мороз и пригревает солнце.

На реке, возле обмерзлых прорубей, бабы. Среди них Катька. Лапти, под ваткой курткой круглятся груди. Мила, улыбнулась нам. И она и бабы: «Ишь шатаются, ходят! Их и на войну не берут!»

На горе, под барским гумном, греется на солнце белый в розовых пятнах бык. Он стоял на фоне неба, и я засмотрелся, какой приобретало оно от быка густой сине-лиловый цвет. Очень хороши были и старые темно-зеленые ели под скатом сада.

Вечером в Полевое. От Выселок шли пешком, ведя мерина на поводу: решили целиком выбраться к усадьбе. Было далеко видно. На западе только что село в огненных тучках солнце, и тучки быстро гасли, туманились; на востоке небо мертвело, становилось гуще, сизее, а снега стали плоски, бледно позеленели…

Когда подъезжали к усадьбе, совсем свечерело, снега и белые шапки крыш резко выделились в последнем свете от заката.

В доме было темно, в прихожей краснела, топилась печь. Грусть зимнего вечера, снегов, пустынности, одиночества… Пили чай, хозяин говорил: к Пасхе народ «обязательно» ждет мира.

Когда вышли — лунная ночь. Половина блестящей луны, прямые тени голых деревьев, среди них, на снегу, сверканье драгоценных камней; тень от дыма из трубы дома. За садом, в светлом пустом поле, одинокий обмерзлый стог сена.

V

Страстной понедельник.

Все мокрое, везде тает, везде бегут ручьи. Бугры в деревне оголились, на реке свинцовые наливы, поля вдали траурные, пегие; чернеющие прогалины — как черные острова в белом снежном море.

С большим трудом шли по улице — грязь непролазная. Весенний сырой ветер крепко дует в голых лозинах, а на них немолчно орут только что прилетевшие грачи, — орут важно, победно и вместе с тем радостно, бестолково, нестройно. Ни с чем не сравнимое чувство — слышать их в первый раз после шестимесячной зимней смерти!

Зашли к Пальчиковым. Старик сидит на лавке и вяжет веревочные лапти. Мирное, смиренное, ласковое лицо:

— Доброго здоровьица, господа хорошие.

Синеглазая Анютка, с полнеющей грудью под замашной рубахой, работает с матерью за ткацким станом. Машка сидит у окна на лавке, прядет. На полу, на мокрой и грязной соломе, несколько овец с только что окотившимися, кудрявыми и точно облизанными ягнятами. Возле печки, за дежой с тестом, прикрытой старым армяком, лежат, распустив розовое брюшко, два поросенка.

Маша покосилась на старика:

— А ты бы вот лучше спросил своих хороших господ, когда война кончится?

— А вот когда весь народ перебьют, тогда и кончится, — холодно и зло ответила ей мать из-за стана. — Когда мы все с голоду помрем.

— Эх, бабы, — сказал я, — как не грех и не стыдно! Кто же это из вас умирает? Сроду никогда не жили так сыто. Сколько теперь денег в каждом дворе? Курицы на всей деревне не купишь ни за какие деньги, все сами едите. А уж про ваш двор и говорить нечего. Ну-ка, скажите, сколько у вас скотины?

Бабы не ответили.

Вошла старуха, тоже вся мокрая, в разбитых лаптях, в армячной куртке. и тоже посмотрела на нас исподлобья.

— Что ж это ты, бабка, так вымокла? — сказал я. — Говоришь, больная.

— А что ж, не больна? Конечно, больна. Того гляди, околею.

— А ходишь вся мокрая. Ишь лапти-то какие. Чего ж башмаков не купишь?

— Купишь! Купил бы вола, да энта гола. Я их сроду не носила, башмаков-то твоих. Венчалась, и то в лаптях. Это тебе хорошо, у тебя все есть.

— Да у меня ровно ничего нету. Одна голова на плечах.

— Голова! А на голове что? Ишь шапка-то какая! Как тебе простудиться! Ходишь, гуляешь… Напился чаю и гуляй. Ай у тебя работа какая? Не мотай головой-то, не мотай. Ай неправду говорю?

— Конечно, неправду.

— Ну, ну, молчи уж. А я вот как встала, так и пошла. Целый день шатаюсь, мокну…

И серо-голубые глаза налились слезами, покраснели. Я шутя обнял ее, поцеловал в лоб. Она через силу, строго улыбнулась, потом взглянула на меня уже совсем ласково и, отвернувшись, пошла к печке.

Пока дошли домой, распогодилось. Вечер розовый, сияющий. В доме тишина, вся прислуга ушла в церковь. Долго сидел в зале, глядя на закат, который за черными ветвями сосен в палисаднике казался особенно ярким, розовым. Потом это розовое стало переходить в золотое…

VI

Ехали на розвальнях — с подрезами уже не проедешь.

День мрачный, пасмурный. Но тает, — дорога рыхлая, только посредине твердая, горбатая, бурая от прелого лошадиного навоза, под которым лед.

Возле Крестов мерин провалился по брюхо. С великим трудом подняли, вытащили его, постояли, посмотрели кругом. Огромная, величаво-дикая картина уже совсем траурных полей под угрюмым, медленно идущим тучами небом. Сильный, по-весеннему свежий ветер с запада. Шум леса, чернеющего в полуверсте от Крестов, слышен даже тут. Между лесом и нами — бледный снег, темно-синие лысины обнажившейся земли. Мерин, пегий, старый, косматый, стоит, опустив голову, на высоком горбе дороги, смотрит на бутылочно-зеленую лужу ледяной воды, налившейся среди снега возле нее… Древняя Русь!

162
{"b":"589152","o":1}