Нельзя, однако же, сказать, чтобы выражение лица Балакирева ничего не говорило согласного с видами внушателя. Ушаков объяснял его покорность полным заполоненьем его воли, а она была поражена, несомненно, силой его горя. Оно покрывало и мысль и чувства пораженного непроницаемым туманом. Но Ушаков принял мрачность Вани за злобу, способную воспитать жажду мщения, и остался доволен действием своих слов на сердце возвращенного узника. Чувству мести присуще выражение мрачности, так же как и сильному горю. И то и другое равно может вызывать оттенки дикости и отчужденности. А именно такие оттенки могло усмотреть самообольщение Ушакова на лице Ивана, покуда безучастного к его враждебным настраиваньям, за невозможностью осилить вдруг горе. Ушаков не мог понять, что все чувства Вани парализованы горем. Для него первым делом было теперь умалить влияние Ягужинского на милостивую государыню. Ягужинский, как он предполагал, пользуясь влиянием своим, успеет втереть в милость Екатерины I, чего доброго, и злейшего врага ее величества еще так недавно – Авдотью Ивановну Чернышеву, способную, тем более теперь, на все и ни перед чем не пасовавшую. Авдотья Ивановна, как хорошо знал Андрей Иванович, умела при первой лазейке, ей открытой, примазаться к кому и к чему угодно. Нерасположение к ней, будь оно и в десять раз больше, чем апатичная сдержанность Екатерины I, Чернышиха сумеет сгладить и заметать лисьим хвостиком похвал, мгновенно отгадывая настроение и попадая в тон угодной материи разговора.
Ягужинский – иное дело. Он способен был легко напиваться и в пьяном виде наговорить кучу глупостей, открывая неудавшуюся игру, одному себе во вред. С таким противником не задумывался сладить своими средствами Андрей Иванович, умевший поощрять поддакиваньем выбалтыванье подноготной охмелевшим хвастуном вроде Павла Ивановича. А против ловкости Авдотьи Ивановны все обращать в орудие своих планов он находил своего уменья недостаточным и хотел заручиться помощью Балакирева, направив его на дело как следует. Выбрал он только для внушения неподходящий момент.
Начни он немного позднее, непременно бы удалось и настраиванье и всяческое внушение. А иначе назвать подходы Андрея Ивановича к Балакиреву почти невозможно. Если бы без других дальновидных целей припоминал он Ивану его роль в деле Монса и за это вероятность приближения теперь к особе государыни, – незачем было бы ввертывать отца и донос. Незачем было бы открывать и участие Чернышевой. Ясно, что Андрею Ивановичу необходимо было вызвать в Иване недоброжелательность к Ягужинскому с союзницею. На эту тему и последовала широковещательная речь после выяснения гибели жены и сумасшествия бабушки. Но когда пыл говорливости ослабел у Андрея Ивановича, вития, не видя оживления в лице Балакирева, понял, что нужно отложить до другого времени все эти внушения. «Гм, – невольно прошептал Ушаков, – много калякать незачем».
– Затем, – сказал он уже громко, – теперь я должен тебя, Ваня, самолично представить государыне, матушке нашей. Когда удосужусь, пришлю за тобой вдругорядь и скажу тогда, как и что тебе надо будет делать.
Тут генерал снял со стены новый кафтан, водрузил на голову завитой высокий парик, с груды бумаг достал шляпу, надел портупею, вложил шпагу в ножны и, сказав: «Идем же!» – торопливо пошел из дверей.
Иван Балакирев машинально двинулся за ним с крыльца, налево, вдоль Невской набережной. Перейдя шесть домов, в самые сумерки, Балакирев и его вожак вошли на крыльцо Зимнего дворца.
По праву повествователя позволяем себе воротиться несколько назад. Прежде чем описывать представление императрице Ивана Балакирева, расскажем о другой аудиенции у ее величества.
Хлопотун, председатель траурной комиссии генерал-фельдцейхмейстер Брюс третий раз уже приходил в приемную ее величества, имея, как он объяснял, крайнюю надобность видеть монархиню.
Два раза Авдотья Ильинична, ожидая с его стороны грустного доклада, отказывала ему, говоря: «Ее величество заняты». Теперь же, не видя в передней Ильиничны, Брюс сделал два шага в следующую комнату и, увидев в зеркале лик ее величества, негромко спросил:
– Не соизволите ли, ваше величество, удостоить воззрением труд персонных дел мастера?
– Пожалуй, пусть придет, – был августейший ответ.
Брюс исчез.
Через минуту показался мужчина лет тридцати пяти, в приличном гарнитуровом[4] кафтане с брызжами[5] из черного петинета и в подстриженном парике. Смуглый и несколько сумрачный, мужчина этот имел добрый, располагающий к себе взгляд. Он держал в руке натянутый на подрамок холст и бережно нес его, очевидно чтобы не повредить свежее письмо.
И он, как Брюс, войдя в приемную и не найдя в ней никого, сделал два шага в следующую комнату, смотря вдаль и начиная кланяться сидевшей у себя государыне.
– Покажи, Иван Никитич, что у тебя такое? – милостиво молвила Екатерина I.
Живописец Иван Никитин – это был он – вошел в апартамент государыни и оборотил к ее величеству холст.
– Как живой! – вскрикнула Екатерина I. – Но ты придал лицу государя такое выражение, что… тяжело долго смотреть…
– Это выражение есть, ваше величество… – оправдывался художник. – Я писал, что видел.
– Д-да, конечно, только…
Вошла Ильинична, взглянула сбоку на картину, и можно было заметить, как невольный трепет пробежал по чертам лица ее, мало открывающим обычно ее чувства.
– Ишь какую страсть намалевал, – произнесла она шепотом, с укоризною художнику.
Никитин был не из робких, но и он теперь, сам пристальнее начав вглядываться в написанный им лик Петра I, лежавшего на столе под синим бархатным покровом, невольно попятился. Лик покойного, с грустно-торжественною думою на челе, производил магическое действие. Сердце начинала щемить тоска, неотступно охватывавшая свежего человека при первом взгляде на застывшие черты, которые уже потеряли выражение страдания.
У самого Никитина выкатилась слеза. Проступили слезы у Ильиничны, и она молвила государыне:
– Ваше величество, в горе своем повелите портрет оставить на время в траурной…
– Да, да, поставь, Иван Никитич, свою живопись сбоку ложа государева, – отдала приказ императрица.
Никитин поклонился и вышел.
Ее величество погрузилась в думу, унесшую далеко-далеко мысли августейшей повелительницы России.
Уже начало темнеть, а Екатерина I все сидела, сосредоточенная и унылая.
Зная сам расположение дворца, Балакирев, разумеется, не останавливался, следуя за генералом до самой комнаты ее величества, где уже царил полумрак.
С уменьшением дневного света на ярко-красном фоне стен, даже в светлой комнате, ближайшие предметы потеряли свою обычную резкость и угловатость, а задние слились совсем с потемневшею стеною. Государыня сидела в глубине комнаты на канапе, вся в черном.
Бледное лицо ее величества теперь одно резко выделялось из мрака, приятные черты приобрели особенную миловидность и трогательную доброту.
Холодный воздух, однако, и на коротком переходе от дома Ушакова успел несколько освежить воспаленный от прилива крови мозг Балакирева, и сердце его теперь почувствовало потребность: скорее разделить свое горе.
Подступив с поклоном к ее величеству, Балакирев услышал милостивые слова, произносимые голосом, способным тронуть всякого, а не только его в теперешнем положении:
– Я очень рада, что вижу тебя, Иван, здоровым и могу, за верность твою, наградить тебя… проси, чего ты хочешь? Мне известно все, чем ты за меня пожертвовал.
– Всем, государыня, что привязывало меня к жизни. Я… все… потерял… и… остаюсь, не знаю зачем, жив… неключимый… – Тут громкие рыдания перервали останавливавшуюся от волнения речь его. Он упал на колена перед государынею и, у ног ее, склонясь почти до пола, плакал как ребенок.
Он все забыл, кроме своего горя, с полнейшим ощущением бесприютности. Из глаз молодого вдовца слезы лились неудержимым потоком, и с каждым всхлипыванием поток этот прорывался все стремительнее.