Олег Куваев
Реквием по утрам
Рисунки К. ЭДЕЛЬШТЕЙНА
1
В результате осмотра Беба установил, что небо над головой имеет вид подкладочной ваты. Лишь на самом горизонте в этот рассветный час держалась отрешенной синевы полоска. Снизу в полоску вгрызался хаос лиственничных вершин. Смысл, назначение этого хаоса не суждено разгадать цивилизованному человеку, сколько бы он ни старался.
Груды земли по краям золотоносного полигона, залепленные пещерной грязью бульдозеры с задранными вверх сверкающими ножами и сам полигон — гладкая равнина мокрой земли — дополняли декорацию мест, где моют золото, желтый металл.
Лев Бебенин, известный под кличкой Беба, контрабасист из эстрадной труппы, которую собрал по городам и весям предприимчивый человек Леня Химушев, шел через полигон, рассчитывая кратким путем выбраться к речке. Направление вчера вечером указал известный абориген Ваня Не Пролей Капельки. Он же, придя в человеческое состояние души, принес в гостиницу резиновые сапоги. Все остальное, необходимое для рыбалки, Бебенин возил с собой.
Причин, которые заставили его подняться в такую рань, было две: во-первых, директор прииска, однофамилец знаменитого гонщика Омара Пхакадзе, запретил выступление труппы до субботнего дня, во-вторых, контрабасист Бебенин, несмотря на богемную жизнь, был рыбаком. Итак, он шел и насвистывал мелодию «Оскорбленный закат» джазового болгарина Карадимчева.
Ночью прошел дождь. Раскисшая земля чавкала под сапогами. Вначале это была «торфа», как ее здесь называли с ударением на последнем слоге, — бесплодная верхняя шкура земли. Под торфой лежали пески, они-то и содержали золото. Пески сгребали в циклопические груды, чтобы промыть грохочущей установкой, извлечь из земельных тонн граммы драгматериала.
Лева пересекал полигон, думая, как бы скорее добраться до речки. В руке он нес чешское фиберглассовое удилище и швейцарскую сумку. В сумке лежали катушки лучшей в мире японской лески, набор лучших в мире шведских крючков и набор лучших в мире мормышек, которые изготовляют и продают у магазина «Рыболов-спортсмен» на Таганке родившиеся до Аксакова деды. Лева Бебенин любил классные вещи и знал в них толк.
Грязная подкладочная вата облаков расползлась на мгновение, из просвета высветил желтый косой луч, и в то же время в стороне, чуть впереди и справа, рядом с лужей воды, что-то тускло блеснуло. Бебенин замер, как на поклевке; еще не успев что-либо осознать, даже скосить в ту сторону взгляд, по смутному всплеску души понял, что нашел самородок.
Он не в первый раз выезжал с Леней Химушевым в золотую Сибирь и был знаком с приисковым фольклором.
Втянув голову в плечи, он медленно оглянулся. Полигон был пуст и тих. На грудах земли щерились металлическими челюстями бульдозеры. Окна кабин были темны.
Самородок лежал в намытой дождем коричневой жиже, и та его грань, что сверкнула, была смазана наискосок бульдозерным ножом, а может быть, траком.
Лева оглянулся еще раз. Ему показалось, что за темным стеклом одной из бульдозерных кабин сидит и смотрит на него наблюдатель. Из-за груд песка торчали головы в темных шапках… Он нагнулся и схватил самородок. Но мерзлая глыба земли самородок не отпускала. Он несколько раз пнул по самородку литым носком пудового сапога. Самородок вывалился вместе с прилипшим к нему грунтом, и в образовавшейся ямке тотчас стала скапливаться мутная, самогонного цвета вода.
За полигоном, перевалив через гигантскую насыпь торфы, в залитом соляркой и дизельным маслом кустарнике Лев Бебенин с трудом отдышался. Он был растерян, испуган и озадачен. Эти три выражения и сменялись на лице его, украшенном идиотскими бачками, которые в тот год как раз вошли в моду.
Лев Бебенин осмотрел самородок со всех сторон. Сам того не замечая, он держал его так, что жилы вздулись на тыльной стороне ладони и побагровели основания ногтей. Самородок был большой. Около килограмма. На окатанных водой боках его кое-где жирно отблескивали вкрапления мутного кварца. Вообще же он вовсе не походил на то самое золото, и только пугающая тяжесть на ладони внушала и говорила, что…
Разглядывая самородок, Бебенин вдруг услышал крадущиеся, осторожные шаги. Он быстро сунул самородок под кусок дерна, вскочил и взбежал на насыпь. Полигон был пуст. Лева вернулся и снова услышал эти шаги. Он тщательно огляделся. И увидел в трех метрах от себя сломанную ольховую ветку, которая шаркала по ржавой бочке из-под солярки. Дико улыбаясь, Бебенин сунул самородок в швейцарскую сумку и напролом пошел через мокрые, растрепанные техникой кусты.
Он уткнулся в ручей, приток реки, на которой стоял прииск. Ручей был первозданно чист. Наискосок, через перекатик, имелся невысокий обрывчик с полянкой, Лева перешел ручей и, обогнув кусты, вышел на эту полянку. На полянке имелись следы костра какого-то аккуратного человека. Отсюда Бебенин мог видеть свой след, который темной полосой выделялся на белесом от влаги кустарнике. Он машинально стал насвистывать мелодию Найла Хэфи «Невеселый Тэдди». Потом закурил.
И таково уж было устройство души контрабасиста Льва Бебенина, что недавнее ошеломление и недавний страх как-то отошли в сторону, стали замываться мелкими движениями мыслей, как замывается в бегущем ручье след сапога на песке. Недаром в своих кругах он числился под кличкой Беба, взятой от фамилии и английского слова «бэби», что означает «дитя».
Самородок он мог сдать в золотоприемную кассу. Это он знал. Знал и цену приемки: сплошные пустяки.
В заводи хариус показал темную спинку, отсветил жестяным боком.
2
Без всякой связи, в вопиющем несоответствии с моментом он вспомнил вдруг одного знакомого пианиста, у которого была обезьяна макака-резус по кличке Гриша. У этого пианиста руки от рождения были устроены так, что они точно ложились на клавиши, если бы даже он играл, стоя на голове. Свою жизнь в искусстве, а также личную жизнь этот человек пропустил мимо, и осталась одна обезьяна и еще до странности нервная беззащитность, которая свойственна талантливым людям до конца их дней.
Обезьяна Гриша, видимо, все это знала, и потому, когда загулявший эстрадный люд вваливался в захламленную квартиру пианиста, обезьяна начинала кусать всех подряд. Потом она уходила в угол, косила печальным глазом на шумный стол и закрывала голову попонкой. Было принято звонить ночью по телефону.
— Можно Григория? — спрашивал голос очередной подученной дуры.
— Кого? — переспрашивал ошалевший от нездорового сна пианист.
— Ну, Гришу, макаку-резуса. Спросите: он меня замуж возьмет?
— Нет, — тихо говорил хозяин и клал было трубку, но спохватывался на полдороге и дико орал в пластмассу: — Ду-у-ра!
В трубке слышался смех. В какой-то далекой телефонной будке был достигнут эффект веселья.
…Хариус развернулся, сделав крохотный водоворот наверху, ткнул носом мешку, и темная спинка его растворилась в темной воде. На том месте, где он ткнул мошку, остались еле приметные круги воды.
Из-за кустов со стороны полигона прыгнул влажный холодный ветер. Кусты зашумели, и несколько ледяных капель упало Льву Бебенину на лицо. Вода покрылась черной рябью. Ватная пелена вверху разорвалась, и в средине ее образовался холодный зеленый просвет, похожий на рыбий глаз.
Далеко на прииске дробно затрещал тракторный пускач, и через мгновение взревел и заклокотал дизель.
Далекий звук трактора слился с мелодией, которую играл тот пианист под утро, после сороковой сигареты и неизвестно какой рюмки. Он играл собственного сочинения реквием. Это была настоящая музыка. Тут Бебенин мог поручиться, так как все-таки почти кончил училище по классу виолончели. Пианист играл реквием, и всегда в таких случаях выходила соседка, женщина-инженер с какого-то завода, выгоняла всех, кто был в комнате пианиста, и открывала форточку. Пижоны ее боялись, боялся и Бебенин. Соседка, до того как стать инженером, прошла всю войну санитаркой. Тяжеловато было с ней спорить.