Литмир - Электронная Библиотека

Абитуриентка Римма на экзамене по английскому доказывала, что её американский "френд" прекрасно её понимал. Преподаватели, конечно, не стали ей объяснять, что для взаимопонимания с "френдом" знание языка вовсе не необходимо.

Примерно тогда же в Москву приезжал Джон Стейнбек. В первый же вечер он вышел прогуляться по центру. Двое забулдыг у винного магазина пригласили автора "Гроздьев гнева" выпить на троих. Разделив с незнакомцами гранёную горькую чашу, позаимствованную собутыльниками в ближайшем газировочном автомате, бесстрашный классик присел на скамейку в сквере отдохнуть. Не заметил сам, как задремал. Проснулся в полночь — его теребил за плечо милиционер:

— Гражданин, здесь спать не полагается. Ваши документики!

Стейнбек принялся объяснять:

— Я — известный американский писатель...

Начитанный сержант воскликнул:

— О, Хемингуэй! — и восхищённо взял под козырёк.

Мечтая о большой литературе, мы помешались на идее "айсберга", решительно выстругивая из своей зеленой прозы задорины метафор и гипербол.

"Айсберг" был, возможно, блефом. Но все кинулись выискивать в сухощавой прозе Хэма невидимые глубины. И вырос миллион айсбергов, сотворённых читателями: каждый вытащил своё.

("Титаник" потонул, напоровшись именно на айсберг.)

В моде были "симпатичнейшие уродцы с перекошенными мозгами".

Хемингуэй писал заметки на салфетках. Лёша Денницкий — на пипифаксе, который, по русской привычке, всегда носил с собой.

Когда на Камчатке, где мы работали практикантами в газете, я объяснил Лёше, что "усталые, но довольные" было штампом ещё в петровских "Ведомостях", он подарил мне свой очерк с надписью: "Спасибо Володе Ерохину, который научил меня так писать". Слово "так" я посоветовал подчеркнуть.

Москвичи на факультете были все больше дряблые, хлипкие, а приезжие — с волевым напором, яркие индивидуальности — не считая десятка партийно-армейских, невесть как проскочивших по конкурсу, сереньких троечников, которые все, как один, были стукачами.

Когда в армии меня обозвали вшивым интеллигентом, я вначале обиделся, а потом задумался: почему студенты (а дело было в Ворошиловских военных лагерях под Калининым) не только не стыдятся свoeгo низкого происхождения, но даже бравируют им? Вся политика послереволюционных лет была направлена на вытравливание образованных слоёв общества и замену их полуинтеллигенцией в науке, культуре, политике. Да и этим моим однокакашникам как было не гордиться своей неинтеллигентностью: ведь сама система отбора в вузы, куда за уши затаскивали "стажников", набавляя им льготные баллы, показала ориентацию общества не на способности и знания, а на некое состояние готовности быть надёжными исполнителями любого безумия и бесстыдства. Это неизбежно привело к деградации знания, искусства, управления. "Пусть похуже, зато абсолютно свои" — желательно члены (КПСС). Может быть, так раскрылись Ломоносовы, гибнувшие прежде? Сомневаюсь. Способностей от них не требовалось никаких, особенно если вспомнить анекдотический "рабфак". Да и учились они еле-еле, с большой натугой и натяжкой оценок.

 Советская власть была для них непререкаемой, незыблемой святыней. Они говорили:

— Вы меня не агитируйте, я и так уже двадцать пять лет за советскую власть!

Или (если кому-то, допустим, не давали квартиру): я: — А они потом на советскую власть обижаются.

Вадим Дундадзе говорил, что факультет журналистики — это партийный факультет.

Тем сильнее поразили наши умы, после брутальности военных сборов, мощные и освежающе прозрачные, как Ниагарский водопад, лекции по социологии, которые начал читать нам на четвёртом курсе Юрий Александрович Левада.

(Платон писал, что, знание — это припоминание. Ещё бы: Сократ столько всего наговорил — было что вспомнить.)

Профессор Левада был великолепен — холодновато-спокойный, с сияющими серыми глазами, в серой эйнштейновской куртке, с пальцами, испачканными мелом.

Мне особенно запомнились две его сентенции: "Для того, чтобы думать, надо питаться. Но иногда люди умиряют с голоду за право думать ". И: "Совесть — внутренний контролёр".

НЕВИДИМЫЙ КОЛЛЕДЖ

Я вначале пожалел, что у меня нет бумаги, а потом вспомнил про исписанный блокнот: обратные стороны листов пригодны для записей. Я сижу и думаю: неужели Эдик Зильберман жил, постигал глубины мудрости Востока и уехал в Америку лишь затем, чтобы умереть там?

Эдик погиб под колёсами машины по дороге в университет, куда он добирался, по обыкновению, на велосипеде. Остались жить его жена и дети. Это случилось однажды осенью в Бостоне.

Что я знал о нем? Очень немногое. Впервые я увидел Эдика за девять лет до его смерти на семинаре у Юрия Александровича Левады. Семинар этот был элитарным интеллектуальным клубом, в духе школы игроков в бисер, существовавшим, впрочем, в рамках вполне официального академического учреждения с красивым названием ИКСИ. Мы тогда все были увлечены романтикой научного поиска и возлагали большие надежды на социальные науки. Не уклонюсь от правды, если скажу, что профессор Левада воспринимался многими как символ и воплощение этих надежд.

Со своей неизменной детской улыбкой он вспоминал факт из "Военно-исторического журнала" — Гитлер, году этак в 39-м, на совещании высшего германского генералитета, проанализировав политическую ситуацию в Европе и повсюду, заявил: "В мире есть только одна сила, способная сколько-нибудь серьёзно повлиять на ход дальнейших события. Эта сила — я":

— И это была не демагогия, а система аргументации.

Ещё Юрию Александровичу нравился афоризм Мао Цзэ-дуна: "Наши учителя в отрицательном смысле — Хрущёв, Чан Кай-ши и американский империализм":

— Надо быть циничным на разных уровнях...

Постукивая мелом по доске, фанатично возбуждённый Гриша Видзон толковал про Макса Вебера и культуру тробриан.

Толя Тельцов так же истово цитировал Парсонса, как когда-то, наверное, — Маркса.

"Учение Маркса истинно, потому что оно верно", — острил, усаживаясь за полированный стол, Никита Дедов.

Нашими кумирами были Питирим Сорокин, Райт Миллс, Радклифф-Браун и Малиновский, отцами-основателями — Огюст Конт и Эмиль Дюркгейм, пророками — Леви-Брюль и Леви-Стросс, героями — Ортега-и-Гассет, Эрнст Кассирер, Мартин Бубер и Алексис де Токвиль.

Колдовски красивая секретарша Злата в модной по тем временам мини-юбке разливала по чашечкам тягучий кофе, отвинчивала ароматный золотой коньяк.

В моде был структурно-функциональный анализ и системный подход.

Ещё были красивые термины: инцест, инициация, архетип и артефакт. Они вкусно хрустели на зубах.

Я изучал девиантные группы.

Социологи, покуривая в кулуарах, перебрасывались информацией:

— Особенно хорошие библиотеки у тех, кто был близок к ЧК и конфискациям. Есть один книголюб...

— Библиотека Таганской тюрьмы...

— Например, Крыленко...

— Библиотека иностранной литературы — из фондов городов Львов и Ужгород...

Рассказывали, как Иосиф Бродский перед отлётом напевал только что сочинённый им шлягер:

Подам, подам, подам,

Подам документы в ОВИР,

А там, а там, а там

Будет ждать меня Голда Меир...

Он зяб на холодном ветру, но был настроен весело. Провожающие смахивали слезы.

( "А вы знаете, как страшно умирать в освещённой вечером стране?" Мне вспомнился свет разноцветных электрических лампочек сквозь марево тумана вокруг портретов Ленина и Сталина на здании дирекции завода "Ревтруд" на Коммунальной улице в Тамбове.)

15
{"b":"588901","o":1}