Девушка рассмеялась, забавно наморщив носик. Она склонила головку к нему на плечо, прижалась к его щеке крутым лбом и завитками волос и, держа его руки в своих, дышала шумно и радостно.
— Думал, совсем не доеду с этим дурацким парусом… — жаловался Льюис. — Скоро уже рассветет… только подумать, мне двадцать один вчера стукнуло, а я езжу к тебе в этой шлюпке, оснащенной, как детский кораблик в утином пруду. Как меня это мучает!..
— О чем тужить, милый! Тебе двадцать один год, и ты полный себе хозяин.
— Какой я себе хозяин? Он тоже так говорит, но держит меня как в тисках. Сейчас открыл в лондонском банке счет… Положил десять тысяч долларов на мое имя… Ты слышала, десять тысяч?.. А в кармане у меня нет ни цента. Что с тобой, Триши, милочка?..
Она обвила его шею руками, но сквозь поцелуи он чувствовал вкус ее слез. — Ну что с тобой, Триши? — молил он.
— Я совсем позабыла, что это — наше прощание… Зачем ты напомнил мне про Лондон?.. Как это жестоко! — корила она его, и в зеленой тьме их убежища ее глаза засверкали, как сверкают звезды перед бурей. Только у Триши глаза излучали такую стихийную ярость.
— Злючка! — засмеялся он, сам не на шутку взволнованный. — Мы прощаемся, верно, но ведь ненадолго. Что два года для нас? Пустяки! А домой я вернусь возмужалым, свободным, ни от кого не зависящим и буду просить тебя выйти за меня замуж… Громко, во всеуслышание, пусть знает весь свет… Подумай об этом, милая, и обещай мне быть храброй… и терпеливой, хотя бы ради меня… И я тоже тебе обещаю, — заявил он торжественно.
— Там будут другие девушки, множество, сотни… В этом испорченном Старом Свете они так хороши. Дядя Кент говорил, что в Европе дурные нравы, даже в моей бедной Италии.
— Ну а ты остаешься с кузенами, Биллом и Дональдом. Каждый день вместе с ними, с утра и до вечера. Я ведь знаю, он тебе нравится, этот верзила Билл. Ах, будь я шести футов ростом, насколько я был бы спокойнее, оставляя тебя. Ты ведь так непостоянна, дитя, — попытался он пошутить.
— Непостоянна? Это я непостоянна?! Ах, Льюис!..
Он увидел, что она сейчас разрыдается. В теории кажется весьма притягательным держать в объятиях проливающую слезы красотку, но на деле это было не так. Льюис чувствовал, что вот-вот разрыдается сам.
— Нет, нет, ты тверда, как алмаз, крепче стали. Мы оба такие и такими останемся, не правда ли, cara?[9]
— Да, мы оба такие, caro. — Она вздохнула, утешенная.
— И ты будешь писать мне, Триши, длинные-длинные письма. Обещаешь, не правда ли? И не забывай нумеровать их, чтобы я сразу увидел, если вдруг одно пропадет.
— Да, Льюис, а ты обещаешь носить их вот тут, у сердца? Не все, разумеется, — добавила она, рассмеявшись, — потому что их будет столько, что у тебя вырастет спереди горб, ты станешь как Пульчинелла. Но хоть бы последнее ты должен носить на груди. Обещаешь?
— Да, да. Обещаю, при условии, конечно, что в нем ты напишешь, что будешь меня любить, — еще раз попытался он пошутить.
— Ах, конечно, буду тебя любить… В ответ на твою любовь, Льюис… И даже без этого…
Венера погасла в лучах восходящего солнца.
3
Льюис заранее знал, что расставание с Триши не самое тяжкое, что ему предстоит; страшнее беседа с отцом.
От этой прощальной беседы зависело все — и в первую очередь его ближайшие планы на будущее. Сейчас, пробираясь домой по росистой, нагретой утренним солнцем траве, он опасливо покосился на отцовские окна и возблагодарил судьбу, что ставни затворены.
Миссис Рейси, бесспорно, была права, полагая, что крепкие выражения, которые мистер Рейси позволял себе за обедом в присутствии дам, означали, что он в добродушнейшем настроении, так сказать «в халате и шлепанцах». Случалось же это столь редко, что Льюис иной раз задавался нескромным вопросом, как вообще отец соизволил спуститься с Олимпа, чтобы даровать жизнь ему и сестрам.
Льюис отлично знал, что их фамильное состояние — собственность матери, знал он и то, что мать для него готова на все. Что толку в этом! На второй же день после свадьбы мистер Рейси без лишнего шума взялся управлять капиталом жены, выдавая ей на руки более чем скромную сумму и наперед рассчитав все ее личные траты, вплоть до почтовых расходов и доллара, который она бросала по праздникам в церковную кружку. Он любил объяснять, что выдает эти деньги исключительно «на булавки»; все расходы по дому он взял на себя, а жене предоставил полное право тратиться «на рюшки и перышки».
— Только на рюшки и перышки, если хочешь меня порадовать, моя дорогая, — говаривал он. — Красота требует надлежащей оправы. Не хочу, чтобы друзья, которых мы позовем обедать, злословили бы, что миссис Рейси опять слегла сегодня с мигренью, а вместо нее за столом сидит наша бедная родственница в альпаковом платье. — И в полном согласии с этим желанием супруга бедная миссис Рейси, полупольщенная, полузапуганная, тратила все, что он ей выдавал, на наряды для себя и для дочек, экономя потом на топливе и на харчах для прислуги.
Мистер Рейси сумел убедить жену, что такой распорядок был единственно правильным; несколько жестким, быть может, но отличным по своим результатам. И когда миссис Рейси касалась этих вопросов в разговорах со своими родными, то всегда со слезами признательности превозносила готовность супруга принять на себя тяжкий труд — управлять ее капиталом. А поскольку ее состояние под началом мистера Рейси действительно приумножалось, то ее практичные братья — довольные, что сбыли заботу с рук, и втайне уверенные, что, дай сестре волю, она пустила бы все свои деньги на глупую филантропию, — оба считали, что все в полном порядке. Только ее старая мать иногда говорила: «Подумать только, что бедная Люси-Энн не смеет сварить себе каши, пока он не отмерит овсянки…» Но говорила она это чуть слышно, ибо было известно, что мистер Рейси владеет чудесным даром узнавать обо всем, что творится у него за спиной, и может жестоко отомстить престарелой обидчице, которую, впрочем, с придыханием в голосе именовал дорогой своей тещей, не упуская добавить, что, будь ему это дозволено, называл бы ее от души и своей дорогой матушкой.
К Льюису мистер Рейси подходил с той же меркой, что к супруге и дочерям. Он хорошо одевал его, не скупясь, нанимал наставников, превозносил до небес — и считал каждый цент, отпущенный ему на личные траты.
Но имелась и некая важная разница, о которой и Льюис и остальные были осведомлены.
Предметом честолюбивых мечтаний мистера Рейси, страстью всей его жизни было основание «династии», и для этой цели он располагал только Льюисом.
Мистер Рейси глубоко почитал родовые имения, право старшего в роде на наследование семейной недвижимости, — словом, все, на чем держится поместная аристократия в Англии. Никто громче его не воспевал демократические порядки в Америке, но они отступали в тень перед куда более важной проблемой основания «династии»: этому он отдавал все старания и помыслы.
В итоге, как Льюис не мог не догадываться, теснившиеся в широкой груди мистера Рейси гигантские замыслы сосредоточились на его малорослой недостойной особе. Льюис был собственностью мистера Рейси и воплощением его надежд; этого было довольно, чтобы он высоко ценил сына (ценить — не значит любить, отмечал про себя Льюис).
Особенно ценил мистер Рейси литературные способности Льюиса. Будучи сам не лишен кое-какой образованности, он создал для себя идеал «просвещенного джентльмена», каким и желал видеть сына. Мистер Рейси был бы намного более доволен, если бы Льюис был повиднее физически, сочетал бы духовные интересы со спортивной закалкой (речь идет, разумеется, о тех видах спорта, какие признаны в порядочном обществе); но чего нет, того нет, что поделаешь. Однако, считал мистер Рейси, пока Льюис достаточно молод и способен еще совершенствоваться, двухлетнее заграничное путешествие может иметь самое благотворное действие на его организм; он возвратится домой совсем другим человеком, не только умственно, но и физически. Мистер Рейси сам путешествовал в молодости и отлично помнил, сколь ему это оказалось полезным. И он рисовал себе заманчивую картину, как с парохода сойдет возмужавший, бронзовый от загара, вкусивший независимой жизни Льюис, побывавший в кое-каких переделках, отдавший дань молодости в этих далеких странах и готовый теперь к степенной жизни на родине.