Утро выдалось ясным. Проехав булыжную мостовую сквозь ряды двухэтажных каменных строений, их запылённый экипаж неожиданно оказался у Москвы-реки, запруженной барками и торговыми лодками. Несчётное число людей толпились по обеим сторонам набережной и на Москворецком мосту. По другую сторону реки проглядывали стены Кремля. Шумный говор, скрежет колёс телег и экипажей, ржанье лошадей в упряжках – всё смешалось в едином монотонном протяжном гуле. Высокий, частый лес мачт с развевающимися разноцветными флагами, белокаменные стены Кремля, его устремлённые вверх башни – всё поражало воображение, возбуждало в душе удивление и смешанные чувства удовольствия. Это был первопрестольный град – сердце русского государства.
Долго ещё потом стоял Виссарион на набережной, пока Иван Николаевич ходил в дом дальних родственников Белинских – Матвеевых для испрошения у них позволения остановиться на время в их доме. Он стоял на набережной и думал о просторах земли русской, о народах, её населяющих. И сердце его наполнялось духом неизведанной гордости за царство русское.
Один Кремль чего стоил!
Над его белокаменными стенами, над его высокими башнями пролетело несколько веков. Вид этих стен погружал в сладкую задумчивость, возбуждал чувство благоговения, переносил в священную древность, в милую сердцу русскую старину.
В Зарядье, вдоль каменной стены, окружавшей Китай-город, в конце оной оказался дом Матвеевых, где улицы столь узки, что и двум каретам не разъехаться, восторг Виссариона несколько поугас. Казалось, что даже в Пензе улицы были пошире. Да ещё этот гнусный запах тухлой рыбы и помоев, сброшенных прямо в сточную канаву у каменных домов. Наконец, добравшись до цели, их экипаж въехал во двор.
Надежда Матвеевна встретила их с видимым радушием. Иван Николаевич отрекомендовался, представив Виссариона троюродным племянником, сыном Марьи Ивановны и Григория Никифоровича из Чембара, приехавшим поступать в университет. Хозяйка дома, осмотрев угловатого юношу с неприкрытым интересом, велела слугам подать самовар. Вскоре пришёл и хозяин – Владимир Фёдорович.
Напившись чаю и перекинувшись взаимными любезностями и поручительствами, мужской компанией отправились в книжные лавки для приобретения учебников, на кои родителями Виссариона было выделено шестьдесят рублей.
Прожив таким образом несколько дней в доме Матвеевых, Виссарион стал понемногу привыкать к московской жизни. Он много гулял по улицам столицы. Изо всех российских городов Москва казалась ему самым истинно русским, сохранившим свой национальный колорит, богатым своими историческими воспоминаниями, ознаменованным печатью священной древности городом. Он вглядывался в древний дворец русских царей, в кремлёвские здания, Грановитую палату, арсенал, монумент Минину и Пожарскому – и волосы на его голове шевелились от избытка чувств, кровь его ещё более сгущалась, трепет пробегал по всему его существу, по всему его телу.
Он впитывал в себя Москву, а Москва впитывала его в себя…
3
«Любезные родители, папенька Григорий Никифорович и маменька Марья Ивановна!
Весьма удивило меня то, что вы не получили моего письма. Я в нём, движимый чувством благодарности за присылку мне 100 руб. денег, со всем жаром сердца, тронутого вашим благодеянием, со всею сыновнею почтительностью, благодарил вас за ваше одолжение»[1]. Виссарион обмакнул перо в чернильницу и тяжело вздохнул. «Потом извещал вас, что я принят на казённый кошт и что уже живу в самом университете»[2], – продолжил он и снова сильно задумался.
Из присланных родителями денег почти ничего не осталось. Он так и не сшил себе форменной одежды. Часть денег ушла на покрытие долгов, которые к тому времени он уже успел сделать, приобрёл чёрную жилетку под сюртук и две чёрные косынки вместо галстука. Часть ушла на книги, касающиеся до учёбы. Потом, по прошествии недели, хотел было купить сукно на шинель, но оставшихся денег уже не хватало.
Он понимал, что родители сами отрывают от себя последнее, терпят недостатки. Вспоминал, как в бытность свою ещё в Пензе папенька сердился и бранил его за непредвиденные расходы. Это приводило его в отчаяние, раздирало душу.
Комната, в которой жил Виссарион вместе с другими студентами, представляла собой довольно тесное помещение, в котором кроме него проживали ещё семеро студентов. У каждого из них были свои стол, кровать и своя табуретка. Кровати все железные, аккуратно сделанные. Мягкие, довольно высокие тюфяки, подушки, простыни и байковое одеяло составляли постель. Стол состоял из довольно большого выдвижного ящика и шкафчика с двумя полками. Таких комнат, которые называли номерами, в казённом общежитии было шестнадцать. Чистота и порядок в них были, по сути, военными, и для каждого номера был прикреплён солдат, который подметал пол, прибирал постель и прислуживал студентам. В семь часов подавали завтрак, состоящий из булки и стакана молока. Кормили в обед и на ужин весьма неплохо. Хлеб обычно подавали ситный – свежий и вкусный. Из горячего – щи капустные, суп картофельный, лапша или борщ. На второе – говядинка отварная, как холодная, так и жаркое. Кроме всего прочего бывали каши, пироги и по праздникам пирожные. Так что студенты на казённом коште не бедствовали. Порядок в столовой был чрезвычайно хорош.
Главным лицом университета считался попечитель. Потом уже был ректор и два инспектора – один из казённых, второй из студентов. Инспектора смотрели за порядком, после десяти вечера обходили номера, чтобы проследить, все ли студенты погасили свечи и легли спать, а поутру донести на тех, кто самовольно отлучался на ночь. Впрочем, если студент желал переночевать не в стенах оного заведения, ему достаточно было отпроситься у дежурного субинспектора. А перед праздниками по номерам носили лист бумаги, в который записывались желающие отлучиться на ночь.
Виссарион отложил перо и потянулся. Вспомнилась маменька. Она всё больше увещевала его ходить по церквам. Подобные увещевания не всегда были ему приятны и навевали скуку. Он с благодарностью воспринимал бы советы маменьки, если бы она призывала быть его просто добрым человеком. Но он и так старался не изменять правилам доброго поведения. Пути порока с пылкостью характера и огнём страстей могли причинить маменьке много горестей и заставить стыдиться за него – ему не хотелось её огорчать. Но вместе с тем стать благочестивым странствующим по московским церквам пилигримом он также не собирался. Шататься по ним некогда, когда в Москве много других гораздо более важных дел, которыми должно заниматься студенту университета. Тот же театр, за который его упрекала маменька, ему просто необходимо было посещать как для образования собственного вкуса, так и для того, чтобы, видя игру великих артистов, иметь толк в их божественном искусстве. Ибо он уже предопределил себе свой путь – иметь познание и толк во всех изящных искусствах.
Лицо Виссариона внезапно переменилось. Он встряхнул длинными волосами, обмакнул перо и твёрдой рукой продолжил: «…а более через Лукерью Савельевну я узнал, что вы сильно на меня негодуете; эти неприятные известия сколько опечалили меня, столько и привели в большое недоумение, тем более, что я их от вас совсем не ожидал… Уверять вас в своей почтительности, любви, преданности, осыпать вас нежными названиями я не могу, ибо почитаю это ничем иным, как подлым ласкательством, как низким средством выманивать у вас деньги. Я не умею нежничать, но умею чувствовать и думаю, что священное чувство любви и уважения к родителям состоит не в словах, а в поступках…»[3]
Виссарион начинал заводиться. Не хватало ещё опуститься до лицемерия, чтобы вымолить родительское прощение, подсластиться и заставить тем самым прислать ему денег. Нет, он слишком горд, слишком благороден, чтобы извиваться перед ними ужом или жабою, лишь из такого низкого и подлого намерения. Он не мальчишка, который только что вышел из училища и, встретившись на улице с прежним своим учителем, станет дразнить его языком, зная, что теперь он уже не сможет высечь его розгами. И не мальчишка, которого должно сечь, чтобы заставить хорошо вести себя, не грубый мужик, которого должно бить дубиною, чтобы заставить что-нибудь прочувствовать.