— Верю, верю… Тише только.
IV
Валька терпеть не могла поучений. Когда мать ей что-то втолковывала, она лишь передергивала плечами и нарочно строила в зеркало кривые рожи: вот, мол, уродина, а уродинам все нипочем! Конечно, она была согласна с тем, что надо получать образование, беречь здоровье и в жизни найти хорошего человека. Но самое заветное ее убеждение заключалось в том, что главнее в жизни это любовь и ради нее можно пожертвовать всем, и здоровьем и образованием. Поэтому она и бросила пищевой техникум: ребят хороших нет, познакомиться не с кем, не куковать же ей одной, как ее матери! И Валька устроилась дежурной в метро. На платформе тьма народу, а она в форменной шинели, в красной беретке, с сигнальным кружком, и машинисты поездов ей улыбаются… Но прошел год, и ничего в ее жизни не менялось. Среди машинистов были одни женатики, и Валька отчаивалась. Когда переехали с матерью в театральный дом, она сказала себе: сейчас или никогда…
Выписав чек на полки, Валька решила не оформлять доставку, а самой найти такси. У мебельного как раз дежурили две «Волги», и она стала договариваться с шофером, чтобы он помог донести полки. Но шофер отказался, и тогда-то к Вальке и подскочил этот рыжий. В магазине ей и в голову не приходило, что он грузчик: ничего себе времена настали, если грузчики так одеваются! Но рыжий действительно взял ее полки, уложил в багажник такси и еще подмигнул: вот, мол, хозяйка, работаем! Когда Валька называла шоферу адрес, рыжий переспросил: «Монтажная, девятнадцать?!» — и тут она вспомнила, что встречала его в лифте: эти жесткие усики, нос с горбинкой…
— Жорж, — представился рыжий. — Соседи с вами!
— Валентина, — назвалась она.
Они выгрузили полки из такси, подняли на этаж, и рыжий занес их в квартиру.
— Ну, Валечка, рад был знакомству…
Она протянула ему пятерку, и он властно отвел ее руку. Этот жест покорил Вальку, недаром же она слышала, что рыжие умеют ухаживать и не жмутся на рубли. Они стали встречаться, а через неделю он пригласил ее на чью-то квартиру. Валька ни секунды не раздумывала, соглашаться ли ей. Ответила ему в телефонную трубку: «Ага!» — и со скандалом вытребовала на работе день за свой счет. Утром он за ней заехал. На такси. Сам сел спереди, рядом с водителем, а ее посадил сзади. Глядя ему в спину, Валька вдруг поймала себя на странном чувстве чужого человека, смутившем ее сейчас, когда этот человек должен был казаться самым родным и близким. Она объяснила это тем, что у Жорки новое кашне и он неудачно подстригся. Так бывает… человек неудачно подстрижется, и в лице что-то меняется. И кашне — ядовито-зеленое, в полосочку, скорее бы он его снял! Вот наконец-то они вошли в квартиру, и Валька со страхом заглянула ему в лицо. «Нет, нет», — хотела сказать она, чтобы разубедить себя думать то, что так упрямо думалось, но Жорка быстро поцеловал ее.
— Дурочка, не бойся…
Она попятилась.
— Зачем вы? — прошептала Валька, шатнувшись. — Ведь вы же женаты…
— Вы, вы… Что я тебе, не свой, что ли?!
Она зажмурилась и сказала:
— Свой…
Потом Валька молча лежала, и ей были видны бортик балкона, снег на бельевой веревочке, в нескольких местах осыпанный воробьями. Щеку кололо перо подушки, но Валька не шевелилась, а просто смотрела и смотрела… Обеспокоенный ее молчанием, он тихонько погладил ей шею. Валька вздрогнула, через силу улыбнулась и сказала:
— Ну вот, Жорик…
V
Глеб Савич был рассержен тем, что жена не в силах сама справиться со своим настроением, и, виня ее за это, стремился увещевать не ее (это казалось ему бесполезным), а как бы воздействовать на само настроение, овладевшее ею. Это настроение было вызвано мыслями о Кузе, и Глеб Савич скрепя сердце отправился к сыну. Ему было неприятно делать то, что выглядело неправильным и ненужным, но в отношении жены его действия приобретали целебный смысл, и Глебу Савичу приходилось довольствоваться этим вторичным сознанием правильности и нужности своего вмешательства.
— Кузьма, мы просим тебя вернуться, — сказал он сразу, словно долгие приготовлений могли выдать его нежелание это произносить. — Повздорили, чего не бывает!
— Отец, бесполезно…
Глеб Савич глубоко и убежденно вздохнул, призывая себя к терпению.
— И все-таки подумай, — повторил он просьбу, словно вынуждаемый к этому тем, что и Кузьму должно было заставить ее выполнить. — Мама очень огорчена…
Ссылаясь на огорчение жены, Глеб Савич подчеркивал и степень собственного огорчения, тем более мучительного, что он вынужден о нем молчать.
VI
Катя так измучилась с беготней по магазинам, что больше ничего с себя не спрашивала, и, когда на ум приходили другие заботы, торопливо отмахивалась. Еще неделю назад надо было навестить в поселке мать, но она как бы считала, что уж мать-то первая должна войти в ее положение, и хотя Катя ей ничего о себе не сообщала, догадаться о затруднениях дочери было ее святой обязанностью. Но еще через неделю непривычное чувство тревоги кольнуло Катю, и оно было таким настойчивым, это чувство, что Катя поспешила как бы оправдаться перед ним немедленной готовностью ехать. Собрала сумку, стала смотреть расписание электричек, а тревога словно подсмеивалась над ее запоздалой суетой.
От станции Катя почти бежала. Ее испугало, что дорожка к дому не расчищена и следов на снегу почти нет. Значит, мать из дому не выходила и к ней никто не входил. «Что ж Фатима-то?! — подумала Катя, и от дурных предчувствий у нее ослабли ноги. — Господи, господи…» — твердила она, увязая в сугробах. Ворвавшись в комнату, Катя даже в шубе почувствовала холод остывшей печки, поскользнулась на оледеневшем полу и жалобно позвала: «Мама… — Прислушалась, крадучись приблизилась к кровати. — Мама…» — повторила она тише, и, слава богу, что-то очнулось, ожило, зашевелилось.
На кровати идолом сидела мать, укутанная тряпьем, рядом благоухал ночной горшок и в кастрюле докисал студень заплесневевшего супа.
— Мамочка, как же ты?! Что ж Фатима-то?!
Быстро растопив печь, она переодела мать, вынесла горшок и стала кормить ее горячим. Мать сердилась и обидчиво отворачивалась. Катя уговаривала ее, как ребенка, сама поддерживала за спину, а другой рукой всовывала между зубов ложку с бульоном. Комнаты отогрелись, гололедица на полу оттаяла, и Катя раздвинула занавески. Зимнее солнце проникло сквозь наросты инея. Мать слезла с кровати и стала молча рыться у дочери в сумке.
— Что ты?! — Катя уставилась на мать, которая вела себя, словно лунатик. — Привезла я тебе… Там печенье внизу, вот мы чаю выпьем…
Мать безразлично села.
«Ну заскоки…» — подумала Катя.
— А не приезжала я из-за дел, дел всяких пропасть! — сказала она громко и беззаботно.
— Да… — протянула мать, и Катя истолковала это как знак одобрения.
— В Москве не то что здесь! Только вертись! — Катя и оправдывалась, и как бы припугивала мать тем, что ее оправдания настолько весомы, что в самой матери могут вызвать чувство невольной вины перед обремененной непосильными заботами дочерью. — Фатима-то была у тебя?
— Была раз, — глухо сказала мать.
— Ну и люди, вот люди! — искренне возмутилась Катя, испытывая облегчение оттого, что ее вина была лишь тенью чьей-то большей. — Нет, я к ней зайду, я ей скажу: «Ты мне обещание давала?! Я понадеялась, а мать уже коростой покрылась с твоим-то уходом!»
И Катя угрожающе повязала платок, собираясь бежать в палатку, где Фатима принимала пустые бутылки.
VII
Валька усвоила, что в жизни надо быть гордой. Раньше ей это легко удавалось, и чувство гордости удваивалось из-за того, что всегда совпадало с ее желанием. Вальке хотелось задрать перед кем-нибудь нос, и она задирала. Хотелось показать свою заносчивость, и она показывала. Теперь же с ней произошло чудовищное раздвоение, когда гордость шептала ей: «Уйди», — а желание униженно молило остаться. «Неужели это я?!» спрашивала себя Валька. Если бы месяц назад ей сказали, что она способна терпеть такие унижения, она сочла бы это бредом…