Литмир - Электронная Библиотека

После шумных аплодисментов, вызванных выступлением Веревкина, артистическая заполняется народом, — Алексея Алексеевича дружно поздравляют, говорят, что это необыкновенно, что его дети творят чудеса и особенно неподражаем, конечно, Веревкин, сыгравший концерт Венявского как самый настоящий артист, серьезно и зрело, с пониманием музыки. Очень часто одаренных детей просто натаскивают, но Алексей Алексеевич — в этом его главная заслуга — развивает их внутренний мир, фантазию и образное мышление. Ведь и Люба Гражданкина, и Сережа Мухин, и остальные ребята играли с вдохновением: таково мнение педагогов, сидевших в зале, а среди них немало опытных методистов. Интересно, а доволен ли сам Алексей Алексеевич? Или — судя по лицу — не слишком?

Да, он недоволен, отвечает Алексей Алексеевич на странной, срывающейся, почти отчаянной ноте. У Мухина в арпеджио недоставало легкости, Люба Гражданкина вступила не в такт, и у остальных было много промахов. Веревкин? Он просто не понимает, почему так хвалят Веревкина, он вообще не понимает, что здесь происходит. Его воспитанники не привыкли, что их хвалят в глаза. Алексей Алексеевич против неумеренных похвал. Если нужно, он сам похвалит. Ревнует? Да, возможно, но у него есть на это право, а сейчас извините, его дети устали и им пора возвращаться в гостиницу.

В гостинице Алексей Алексеевич устраивает нагоняй своим подопечным, как будто они виноваты в тех неумеренных похвалах, которые расточались в их адрес. Он убеждает, что в искусстве главное не слава, а самоотдача, что художник — сам свой высший судья, что он должен относиться к себе гораздо строже, чем все окружающие, и не прощать ни малейших промахов. А промахи сегодня были у каждого, — и Алексей Алексеевич подробно разбирает игру учеников, не делая никаких скидок и не щадя ничьих самолюбий. Ученики слушают и соглашаются: да, были промахи. Соглашаются и ждут — ободряющей улыбки, дружеского кивка, шутливого обзывания от своего учителя. Слишком уж он серьезен. Слишком строг. Даже Веревкину это кажется необычным, и он готов предпочесть нравоучениям Алексея Алексеевича ссылку на необитаемый остров или бомбардировку дырявыми башмаками.

Алексей Алексеевич чувствует это и сдается. После всех нравоучений он обводит взглядом поникшие головы своих питомцев, хитровато прищуривается и говорит:

— Молодцы, драные мочалки. Благодарю за службу. Все свободны.

И, не дав им опомниться, отправляет спать.

IV

В Москве теплеет, и кристаллики изморози, недавно выслаивавшиеся в воздухе серебрящейся матовой дорожкой, превращаются в дождевые капли, повсюду тает, повсюду оттепель, и под ногами крошатся сорвавшиеся с крыш сосульки. Концерты экспериментального класса продолжаются. Алексей Алексеевич с питомцами кочуют по Москве, словно бродячая труппа, играют в училищах и музыкальных школах, и о них говорят как о сенсации, и эти слухи разлетаются по всему городу. У Алексея Алексеевича даже берут интервью для газеты, и волоокая античная Гера в вылинявших джинсах, в хрустящей кожаной куртке, с журналистским блокнотиком расспрашивает, как он работает с учениками и развивает в них образное мышление и знакомы ли ему труды Сухомлинского. Алексей Алексеевич обстоятельно отвечает на вопросы, и вскоре в одной из газет должна появиться статья о новой школе музыкальной педагогики, о молодых энтузиастах, чьи начинания поддерживает управление культуры.

Затем их приглашают выступить на радио, и Алексей Алексеевич повторяет в микрофон все то, о чем рассказывал волоокой Гере, а его подопечные снова играют Моцарта, Бетховена и Венявского. Синеглазая Аленушка в цветастом сарафане, с пшеничной косой, перекинутой через плечо, в красных полусапожках желает им больших успехов, а радиослушателей просит присылать письма по адресу: Москва, радио, редакция музыкальных программ. После записи их передачи Алексей Алексеевич выходит на улицу, слышит звонки трамваев, скрежет дворницких скребков, счищающих талый снег, и все это кажется ему таким, каким было много лет назад, и сам он словно никуда не уезжал, а жил в Борисоглебском, пил по утрам кофе и складывал на краешек блюдца белые яичные скорлупки. И стоит ему все это представить, как его охватывает тоска по своему городку, жарко натопленным классам музыкальной школы и высоким сугробам, которые не промерить никакой палкой, и он рад этой внезапно нахлынувшей тоске, странно счастлив ею и, хватая за руку Верочку, шепчет:

— Уедем завтра. Прошу тебя. Утренним поездом.

— А статья? А радиопередача? — спрашивает Верочка, у которой, разумеется, есть и свои планы: побывать в ГУМе и в ЦУМе, выбраться в консерваторию и новый МХАТ, но она заранее смиряется с тем, что из этого ничего не выйдет.

— Уедем, — повторяет он свою просьбу и, как бы заручившись согласием жены, обращается к ученикам. — Согласны, драные мочалки?

У учеников тоже есть свои планы (они ни разу не были в цирке и не катались на чертовом колесе), но и они смиряются. Как-никак привыкли к неожиданностям. Знают, что Алексея Алексеевича не переспоришь и поблажки у него не вымолишь.

— Согласны…

Алексей Алексеевич берет билеты, и на следующее утро они уже сидят в купе скорого поезда, и мимо проносятся те же платформы и веранды дачных станций, но только в обратную сторону. За перегородкой, в соседнем купе, репетирует Веревкин: если по дороге туда он был последним, то по дороге обратно — первый. Верочка дочитывает биографию Чайковского и время от времени включает маленький магнитофончик. Алексей Алексеевич слушает чтение и отрывки из опер, видит грифельно-серые подтеки на оттаявших стеклах, и его счастливая тоска сжимается в горячий комок. Он чувствует, что ради этой тоски он, может быть, и стремился в Москву, а сейчас стремится в свой городок, может быть, тоска и счастье, слитые воедино, и заставляют вечно куда-то стремиться, что-то выдумывать и изобретать, может быть, вся его жизнь с зигзагами и скачками подчинена единому смыслу, который угадывается хотя бы в том, как звучит за перегородкой скрипка и чисто играет свои гаммы Веревкин. Алексей Алексеевич талантлив в нем так же, как кто-то другой талантлив в Алексее Алексеевиче, — эта цепь неразрывна, потому что ни у кого нет своего таланта и не бывает своего счастья. И талант и счастье — в людях, поэтому только друг в друге мы счастливы и талантливы, как звенья одной цепи.

Алексей Алексеевич осторожно отодвигает дверь купе и выходит в коридор. В руках у него — смычок и скрипка. У вагонного окна сидит попутчик, который давно ждет случая с ним заговорить — любопытный попутчик, внимательный, все-то ему хочется знать. Увидев Алексея Алексеевича, он привстает с откидного сидения и участливо спрашивает:

— Вы, наверное, артист? Известный? По радио выступаете?

Алексей Алексеевич молча натирает смычок канифолью.

— Я извиняюсь, вы, наверное, известный артист? — настойчиво допытывается попутчик.

— Ерунда. Я и на скрипке-то играть не умею, — Алексей Алексеевич легко вскидывает скрипку, кладет на нее смычок и, хитровато подмигнув попутчику, издает несколько тупых, скрежещущих звуков.

ИЗ АЛЬБОМА ФЕДОТОВЫХ

Рассказ

Как объяснить чувство, которое вызывают старые семейные фотографии? Есть ли это волнение, ностальгия по прошлому, жадное любопытство к тому далекому времени, когда тебя еще не было, и вот ты вглядываешься в лица родных, словно и не подозревающих о твоем появлении и живущих своей эгоистической и не связанной с тобой жизнью? Тебе странно, что без тебя они так же смеялись, так же беспечно дурачились перед фотографом, и ты готов поддаться ревности, упрямо доказывая всем, что тебе не нравятся эти фотографии, но они тебе, конечно, нравятся, нравятся до слез, и ты не можешь отвести от них завороженного взгляда, в самой желтизне старой фотобумаги улавливая дразнящую недоступность другого времени, другой жизни. Но вот наконец появился ты, запеленутый, на руках у счастливого отца, рядом — утомленная родами, похудевшая и осунувшаяся мать, а дальше — расплывчато — комната того дома, из которого вы уже переехали, но ты смутно помнишь его, угадываешь в нем нечто свое, потому что ты там уже был.

5
{"b":"588736","o":1}