Может быть, кто-то спросит: не слишком ли много всего соединилось на Арбате — эпох, стилей, архитектурных решений? И тотчас же вспомнится: «Москва! Какой огромный странноприимный дом…» Пожалуй, действительно Москва принимает, вбирает в себя, впитывает, окутывает своим веяньем, и только небоскребы проспекта Калинина похожи на странных пришельцев из неведомого края, не принятых и отвергнутых ею. «…странноприимный дом…» — это Цветаева. И тут самое время добавить, что когда-то и она… да, да, представьте себе, жила на Арбате… И это кажется настолько естественным, что вроде бы и не могло быть иначе. Поэты на то и поэты, чтобы чувствовать тягу назначенного им пространства, и конечно же Арбат должен был притянуть, примагнитить, подчинить своему властному веянью. Таково объяснение факта, что в биографии Марины Цветаевой появился двухэтажный дом, стройные ампирные контуры которого — если отвлечься от позднейших переделок — напоминали о дворянской застройке Арбата, о тех временах, когда пылали в изразцовых печах березовые поленья, горничные чистили мелом столовое серебро, на пюпитрах московских барышень стояли ноктюрны Джона Фильда и лохматая китайская собачка, стуча коготками по паркету, таскала в зубах бальную туфельку своей хозяйки. Позднее к дому добавилась мансарда, выходившая окном на крышу, и выросли тополя напротив. «Два дерева хотят друг к другу…» — это о них, чудом сохранившихся тополях, на которые многие москвичи смотрели, не зная, что они воспеты, что они принадлежат не только Борисоглебскому переулку, но и русской поэзии. Странно: два реально существующих тополя, до которых можно дотронуться, и — поэзия, летучее облачко, легкий эфирный дымок, причудливо возникающий из оттисков типографского шрифта на белой бумаге. Соединилось вместе, как все на Арбате…
Да, многие не знали — это сказано не случайно, потому что в истории всегда есть волнующий миг, когда она еще спелената жизнью, еще не высвободилась от нее, не очистилась от будничного сора, от чернильных пятен на зеленом сукне дубового письменного стола, от случайных волосков, прилипших к вечному перу авторучки. Этот миг краток — промелькнет и исчезнет, и тогда вещи станут реликвиями, дома — памятниками и на застывшую в безмолвном оцепенении жизнь опустится купол музейного стекла. А пока этого не произошло, мы подчас и не догадываемся, кто жил в соседнем от нас доме, ходил по нашей улице, заворачивал к нам во двор и сидел на старой скамейке, спрятанной в тени акаций, на которой так любим сидеть мы. Признаюсь, что когда-то и я не догадывался, не подозревал, и это беспечное неведенье, конечно, совпало с порой детства, когда меня водили мимо цветаевского дома одетого в куцую шубейку, закутанного в бабушкин шерстяной платок, подпоясанного взрослым ремнем, в котором специально для меня было проколото несколько дополнительных дырочек, и обутого в валенки с калошами. В Борисоглебском мы навещали моих тетушек, а сами жили неподалеку — на Малой Молчановке. И вот вспоминаю, как мать тянула меня за руку, а я, что называется, виснул на ней от досады, и шерстинки платка, намокшего от дыхания, неприятно кололи мне рот. Была зима, были пятидесятые годы, и дворники с блестевшими на солнце лопатами не успевали сгребать снег к тротуарам. Смотрел я на этот дом так же, как на все остальные, а может быть, даже и не смотрел, потому что в детстве смотришь только на новое, а цветаевский дом был для меня старым, давно знакомым и таким же привычным, как ощущение маминой руки сквозь детскую варежку.
Я делюсь этими воспоминаниями для того, чтобы обозначить начало истории, которую собираюсь поведать. Историю узнавания дома и человека, потому что всегда бывает, что кто-то приводит, знакомит, открывает перед вами двери и, пользуясь правом хозяина, показывает комнаты, мебель, пожелтевшие фотографии на стенах и старинные вещи. «Здесь находилась гостиная… здесь кабинет… здесь спальня, — говорит он, всякий раз делая небольшую паузу, чтобы вы могли мысленно перенестись назад и, словно встав на цыпочки, дотянуться до прошлого так же, как в детстве дотягиваешься до вазы с конфетами. — Удивительно, как сохранилась роспись плафона… и обивка кресел… и этот паркет…» — «Да, да, удивительно…» — соглашаетесь вы, переводя зачарованный взгляд от одной вещи к другой и испытывая единственное желание, чтобы и роспись, и обивка, и паркет так же удивительно сохранялись и дальше. Сохранялись благодаря этому человеку, не будь которого и все исчезло бы, рассеялось, обратилось в прах. На мое счастье, именно такой человек встретил меня на пороге цветаевского дома через много лет после того, как умерли тетушки, жившие в Борисоглебском, я повзрослел, а наша семья переселилась с Молчановки в новый район. Пятидесятые годы сменились шестидесятыми, а затем наступили семидесятые, уступившие место восьмидесятым, и запрещенная Цветаева стала разрешенной — к дому потянулись паломники, зачастили экскурсионные автобусы и москвичи узнали, что «Два дерева хотят друг к другу», — это о тех самых тополях, которые и по сей день… стоят… в Борисоглебском переулке, хотя он и называется теперь улицей Писемского. Узнал об этом и я, удивившись, что на самом-то деле давно уже знаю и о доме, и о тополях и, оказывается, это знание принадлежит не только мне, которого водили мимо, но и жившему здесь поэту, чьи строчки я твержу наизусть. Короче, два знания сомкнулись, как крылья разводных мостов, и, столько раз проходивший мимо, я решил наконец войти в дверь цветаевского дома.
И вот тут-то произошла встреча с человеком, с которым связаны мои арбатские приключения, впрочем, мало похожие на то, что принято называть приключениями в настоящем смысле слова и скорее напоминающие о психологическом, чем об авантюрном романе. Именно романе в духе Арбата и тех переулочков… Поэтому я начну мой рассказ с того, что я трижды нажал белую кнопку звонка, и в проеме открывшейся двери показалась невысокого роста пожилая женщина в очках, со строгим выражением глаз, какое бывает у учителей или врачей, в наброшенном на плечи оренбургском платке и в таком же строгом черном платье. «Могу ли я видеть Надежду Ивановну?» — произнес я имя, уже известное мне по рассказам и даже по телепередаче, состоявшейся накануне и посвященной цветаевской квартире и ее бессменному добровольному хранителю Надежде Ивановне Катаевой-Лыткиной. «Да, это я», — ответила женщина, вопросительно и по-прежнему строго глядя на незнакомого человека. «Дело в том, что мне…» — «Пожалуйста, проходите…» Я оказываюсь в прихожей, освещенной тускло мерцающей лампочкой, со стеснительностью непрошеного гостя вешаю пальто, снимаю шапку и вслед за хозяйкой прохожу в комнатку, напоминающую маленький музей: на стенах висят пожелтевшие фотографии, рисунки, архитектурные чертежи, вырезки из газет, и все это, словно дорожный алтарь у паломника, может быть в несколько минут свернуто, упаковано, уложено в коробки. Одним словом, возникает ощущение зыбкости и неустойчивости, странно противоречащее музейному облику комнаты, и я ловлю себя на мысли, что и в неуловимом выражении, присущем вещам и даже виду из окон, сквозит некая обреченность — признак неминуемого расставания с привычным и насиженным местом. Почему и откуда такая мысль? Об этом немного позднее…
А пока я усаживаюсь на краешек стула, и мы продолжаем наш разговор, я пытаюсь объяснить, что мне надо увидеть квартиру Цветаевой — это связано и с внутренней потребностью и с тем правом, которым как бы обладаю я, родившийся здесь же, неподалеку, и еще с детства… помнивший… этот дом… Так я говорю, сидя на краешке стула, но помимо моей воли получается, будто мне очень хочется увидеть квартиру и это несдержанное хочется в глазах хозяйки объединяет меня со множеством других незваных и праздных посетителей, от которых она уже довольно устала, и поэтому наш первый разговор заканчивается неопределенным обещанием: «Возможно, не сейчас…» — и благосклонным разрешением позвонить через какое-то время. Я записываю номер, благодарю и прощаюсь. Проходит одна-две недели, призванные обозначить ту самую паузу, которую я должен выдержать, желая остаться вежливым человеком, и вот я звоню по телефону, вновь называю себя и слышу, что в воскресенье собираются студенты, помогающие разбирать завалы на чердаке, и если мне это удобно, я тоже могу приехать. К двенадцати часам. Надо ли говорить, как я обрадовался и конечно же стал уверять хозяйку дома, что более удобного времени для меня не найти, что я непременно приеду, заранее благодарен… и прочее. Настает воскресенье, и я снова оказываюсь у того же походного алтаря, но на этот раз комната заполнена девушками в рабочих халатиках, которые получают инструкции, что и как им делать, а я, человек праздный и посторонний, дожидаюсь решения моей участи. «Вы тоже можете подняться наверх, — обращается ко мне хозяйка, как бы извиняясь за то, что сама она слишком занята, чтобы сопровождать меня. — Вместе с девочками. Они вам все покажут».