Литмир - Электронная Библиотека

И опять мы в чахлом свете красного фонарика. Папа говорит:

«Под тем, знаешь, большим дубом в Запселье, ну тем, около которого гранитный валун лежал, там я своих зверьков хоронил. Копчик у нас одно лето жил при усадьбе, с крылом у него беда какая-то была, ему ежедневно мясо из ледника приносили, брал прямо из рук. Тушканчик у меня жил, тоже, очевидно, больной, потом погиб. Жили и разные другие. Так что кладбище, сам понимаешь, совершенно было необходимо. Ведь и ты тоже в Адамполе, помнится, аиста и чего-то еще хоронил».

Потом, через большой промежуток, проявляя уже что-то другое, затягиваясь папиросой и пропуская дым в свет фонаря, говорил:

«В Запселье, в сарае, до самого конца оставался большой кожаный альбом с рисунками, и туда много чего было вложено просто так на отдельных листах, вот материнскую акварель я вынул, а остальное не удосужился. Там, между прочим, были еще какие-то большие пейзажные акварели, весьма профессиональные. Иностранца какого-то, судя по подписи. Зря я их не взял, теперь жалею, возможно, оказались бы любопытными».

«А что же все-таки на них было изображено?»

Поворачиваясь ко мне лицом, насмешливо пояснял:

«Пейзажи какие-то «очинно» отвлеченные, ну, словом, такое».

«Папа, а еще что там, в альбоме, было?»

«Ну, черт его знает, не помню я. Разобрать собирался, но, как видишь, не пришлось. Помню, что были чьи-то портреты. Впрочем, один, кажется, был впечат­ляющий, весьма губошлепистый, на нас с тобой смахивающий, в халате и с чубуком. Но едва ли там было что-то толковое».

И опять, вглядываясь то ли в изображение, лежащее в красном свете кюветы, то ли в неведомую мне глубь времен, говорил:

«У Кролика система была неожиданно на ходу вдруг останавливаться как вкопанный».

«Почему он так?»

«Ну, не знаю, возможно, жабу увидит или что другое. Любознательный был».

«А как же ты?»

«Я? Летел, понятно, кубарем. Ободранные колени и один-другой синяк. Атри­буты обязательные для мальцов моего тогдашнего возраста».

А потом без всякого перехода, вдруг выпрямившись, мог спросить такое:

«Слушай, а где у нас меч этот кривой?»

Я с удивлением:

«Какой?»

«Ну, этот, с золотым орехом в рукоятке» Ты им лопухи рубил».

«Я понятия не имею об этом мече».

«Ну как же так, он в Запселье в моей детской висел, потом перекочевал к тебе. История у него какая-то легендарная была, типично помещичья. Тогда это все смешным казалось да и ни к чему. Но все-таки куда мы его дели?»

«Папа, ты, вероятно, спутал. Это ты рубил им лопухи, а не я. Я его просто не видел».

«Спутал, все может быть. Но почему я так ясно помню твою смешную детскую фигурку, отчаянно и нелепо размахивающую этим самым мечом в борьбе с лопуха­ми?»

«Конечно ты спутал, и спутал оттого, что, как все говорят, мы очень с тобой похожи».

«Вот это, к сожалению, верно. Не свезло, брат, ну что тут поделаешь. Нет того чтобы в мать пойти, попер весь в меня. Ну ничего, как-нибудь обойдется».

Историю с аистенком я хорошо помню, а меча не помню. Образ этого меча мне теперь видится как сквозь туман, но действительно ли видится или я его присочинил с папиных слов — это мне неизвестно. Застрял этот по-настоящему древний меч в паутине моей памяти, а благотворный внешний толчок не встретился на моем пути, и не извлечь мне его из этой паутины.

А история с аистенком случилась в Адамполе. Там жило несколько семейств аистов, я помню из них два. Одна семья жила около самого дома, другая чуть дальше, на аллее, ведущей к пруду. Их огромные гнезда были устроены между разветвлени­ями стволов старых корявых лип. Эти чудные птицы, и их жилище, и стволы, к которым они прикрепились, как силуэты рисовались на фоне переменчивого неба. Жизнь этих аистов, их ежечасные будничные заботы были постоянно у нас на виду. Аисты и их жизнь были частью нашей адампольской жизни, для меня же частью весьма весомой.

Не только я, все мы очень любили наших аистов, однако никаких прямых контактов у нас с ними не было. Аисты относились к нам как к соседям, с присутствием которых надо мириться. При случайных встречах где-нибудь на поляне или около пруда аист слегка поворачивал и наклонял голову, делал заметное движение крылом и отставлял ногу, все это с большой натяжкой можно было принять за церемонный поклон. Мы были для них иноплеменники, которым следовало держать дистанцию во всех смыслах этого понятия.

Однажды по каким-то своим глубокомысленным аистовым соображениям они вышвырнули из гнезда больного аистенка. Возможно, что деловитые птицы знали, что он неизлечим, а своим присутствием умирающий мешал здоровым, возможно, что ими руководили познания в антисептике. Поначалу мы все думали, что аистенок просто вывалился из гнезда, и ждали, что родители ему как-то помогут. Это было вполне вероятно, так как аистята уже как-то летали. Однако помощи аистенку никто не оказывал. Его просто игнорировали. Папа боялся, что наше вмешательство может ухудшить положение аистенка, и запретил мне подходить к нему ближе.

Шло время, а положение не менялось. Мы видели, как заботливый папаша аист непрерывно курсирует между близлежащими болотами и гнездом, приносит своим подопечным пищу, а важная аистиха словно играет в светскую даму, поглядывая высокомерно по сторонам, как птенцы со скрипучим криком открывают длинные клювы, поглощая очередную порцию, а бедный больной аистенок валяется в траве под самым гнездом. Он сидел на лапах, ссутулившийся, нахохленный, привалившись к прутьям кустов, и безропотно ждат неминуемого, лишь изредка конвульсивно вздрагивал.

Прошел час, другой, и все стаю ясно. Кто-то из прислуги видел процедуру выбрасывания аистенка, а поскольку эта «кто-то» была местная, она сообщила нам, что такова обычная повадка у аистов.

Я хорошо помню, что тогда был ясный летний день, я также хорошо знаю, что наши аисты были белыми, с черными маховыми перьями. Но в этот день я этого ничего не видел, как не видел золотого света солнца на листьях, ни цвета несчастного аистенка. Я видел только черную расщелину между травой и в ней пятно с зигзагообразным трагическим контуром, всматриваться туда было выше моих тог­дашних возможностей.

Послали закладывать лошадей, чтобы везти аистенка к ветеринару.

Папа, в пиджаке, в высоком крахмальном воротничке, в белой шляпе, в ботфор­тах, стоял, расставив ноги, над аистенком, а он все ниже и ниже клонил туловище, распластывался на земле.

В полном смятении я убежал в парк и оттуда, издали, услышал папин голос и понял, что он велит распрягать лошадей. Черный, разлапистый, уходящий в корне­вище ствол старой липы, черная сырая земля, поросшая жидким бурьяном; все это место стало для меня проклятым символом грязного преступления.

Я похоронил аистенка на откосе верхней террасы парка.

Папа, как всегда, пошел гулять и на этот раз прихватил и меня. Я с собаками плелся у него в хвосте, даже удалым адампольским псам передалось мое самочувст­вие, они не шастали, как всегда, по сторонам, держались поближе ко мне.

В лесу, сидя на пеньке, папа сказал:

«Я тоже в твои годы хоронил зверюшек. Паскудно, но ничего не поделаешь. А аисты, конечно, сволочи. Но подобное и у людей бывает, да еще куда погаже».

Я помню, как его передернуло и как, затаптывая окурок, он добавил:

«Пакости всяческой в жизни вполне достаточно, рекомендую на дальнейшее собственные бока от нее поберечь».

Всякая жизнь, понятно, проходит на фоне смерти, любое жизненное явление таит в себе свою противоположность. Все это можно знать и не видеть этого, это можно видеть, но отворачиваться от этого. По складу своего характера папа не умел ни от чего отворачиваться. Его жизнь буквально протекала на фоне мыслей о смерти, причем фон этот был очень активным, а временами мучительным. Все это сочеталось с его огромным жизнелюбием, с умением радоваться самым ничтожным дарам жизни. Он как никто другой умел доставлять радость другим и радоваться их радостью.

4
{"b":"588727","o":1}