Литмир - Электронная Библиотека

Однажды, во времена, когда мне было двадцать два—двадцать четыре года, папа увидел меня, читающего «Апофеоз беспочвенности» Шестова. Сердито сверкнув глазами и усмехаясь, сказал:

«Только этого тебе не хватало. И так еле-еле на ногах держишься. Книга ка-ак раз по тебе. Благодарнейшего читателя Лев Исакович в тебе обрел».

Свое сожительство с теми интересами, коими живу и по сей день, я числю почти с рождения, календарные же даты — это нечто притянутое за уши. Такой датой можно считать окончание средней школы, которую я юридически даже не окончил, уехав за месяц до окончания на дачу к Кончаловским, где и застрял на все лето. С начала зимы надо было уже серьезно думать, куда себя пристраивать, хотя это не совсем верно, так все решилось раньше и само собой.

Выбор мог быть между искусством и литературой, ни с тем, ни с другим мне расставаться не хотелось.

Слово «выбор» следует понимать как литературный оборот, в действительности и выбора-то никакого не было. Я и тогда прекрасно понимал, что литература как специальность — дело не по мне и абсолютно исключающее возможность заниматься изоискусством. Тогда как любой вид изоискусства никогда никому не мешал писать, и в «любительщине» ни Фромантена, ни Делакруа никто не обвинит. Но это всего лишь рассуждения, и существовали они подспудно.

Было нечто куда более для меня важное и решавшее категорически вопросы о литературе. Это было вето, наложенное Борисом Леонидовичем Пастернаком на мою деятельность на этом поприще. Понятно, что на самом деле никакого вето не было, просто я воспринимал это как вето, и этого было вполне достаточно, чтобы я через всю жизнь пронес любовь и чувство благодарности к этому человеку. Это был тончайший, трогательно деликатный человек, он умел за поверхностью слов слышать пульсацию, за образом или мыслью — те подземные ключи, которые их питают; поэтому так легко было при встречах с ним разговаривать и одновременно столь трудно.

Таким образом, литература была отметена значительно раньше, чем встала проблема о том, куда себя практически пристраивать. Изоискусство всегда незыблемо оставалось моим основным интересом. Из всех видов искусства больше всего меня тянула живопись. Слово «тяга» тут не совсем правильное, дело в том, что на все: на скульптуру, архитектуру, прикладное искусство, даже просто на окружающий мир, — я смотрел с позиции цвета. Это было не только тогда, это же осталось и до сегодняшнего дня, это относится и к литературе: только уловив в ней цветовую гамму, я как бы начинаю в ней ориентироваться. Несмотря на все мои живописные неудачи, только краски и кисти способны делать из меня не пасынка, а как бы правомочного человека мира сего.

Таким образом, я вплотную подошел к живописи.

Здесь мне хочется сделать отступление, забежав на много лет вперед, для того чтобы еще раз преклониться перед понятием «судьба». Для меня судьба идентична понятию Промысла Божьего, но всякий пусть понимает это на свой лад, я написал слово «судьба» потому, что оно звучит скромнее.

Судьба грандиозна, понять ее величие не в наших возможностях, ведь она ко всему еще и необозрима. И все же нам иногда дано увидеть, как она уверенной и доброй рукой ведет нас именно туда, куда надо. В результате ряда общественных и жизненных пертурбаций я стал иллюстратором литературных произведений. Моя воля в этом не только не участвовала, а скорее наоборот, я брыкался и мешал этому. И вот получилось как-то так, что теперь я могу сказать, что оба потока моих устремлений, литературный и художественный, слились воедино.

Если бы передо мной лежал некий чистый лист и мне бы предстояло его заполнить именно так, как я хочу, содержанием своей жизни, то едва ли я по своей воле сумел бы заново, за исключением, понятно, деталей, изменить его в крупном, сделать что-то мудрее и лучше.

То, что я пошел по искусству, понятно, очень расстраивало мою маму. Она предпочитала для меня более безопасное плавание, видеть меня хотя бы доктором-ларингологом ей было бы куда приятнее. Но она была слишком умна, чтобы думать, что слова в данном случае могут хоть что-то изменить. Чтобы смягчить для мамы эту неприятность, я говорил всем, что буду поступать на архитектурный факультет, но постепенно всем моим ближним стала понятна истина, и к ней как-то привыкли.

Папа, посмеиваясь, говорил: «Бедная мать, ничего не скажешь, не повезло ей в жизни. Выходила замуж за вполне приличного студента-юриста, а оказалась женой скульптора, а теперь еще единственный сын попер тоже по искусству».

Сам же папа к моему решению внешне относился с осторожным невмешательством. Он явно давал мне понять, что задача эта со всеми неизвестными. Именно это понимал я сам даже тогда, но относился к этому абсолютно равнодушно. «Как у тебя с этим получится, я даже и приблизительно не догадываюсь, в этом деле ничего не предугада­ешь. Во всяком случае, по твоему складу должно было быть что-то в этом роде».

Я же все это вплоть до интонации пропускал мимо ушей. А уж кому-кому, а мне-то следовало повнимательнее прислушаться не только к интонации, но поста­раться понять, что думает по этому вопросу папа. Правда, это не изменило бы моих намерений, скорее создало бы брешь в моем упрямстве, упрямстве, которое так мне пригодилось гораздо позднее, в годы моего учения, но тогда, в поздние годы моего ученичества, поддержку в «упрямстве» я имел именно от папы. Но для этого нужно было время, чтобы он смог серьезно в меня поверить. Впрочем, об этом говорилось раньше. Возвращаясь назад, скажу, что если бы я был повнимательнее, то, вероятно, понял бы, что единственным серьезным «за» была моя всепоглощающая любовь к искусству. Правда, ныне, на старости лет, сталкиваясь с людьми, которых как-то обучаю или опекаю в искусстве, я этой самой любви придаю первостепенное значение. Во времена, о которых я пишу, были, конечно, и другие «за», но были они столь маловыразительны, что говорить о них не стоит. Что касается всех «против», то они по своей природе таковы, что возникают во времени, и вот о них-то мне и приходилось разбивать лоб, как об стену. Итак, на одной чаше весов — любовь и упрямство да еще всякая труха, а на другой — пропасть весомых «нет». Вот и встает вопрос: да стоит ли в подобных делах раздумывать?

К нашему великому счастью, мы в юности такие одурманенные, такие невнима­тельные, такие решительные, что раздумию предпочитаем действие. И именно эта особенность юности протягивает нам иногда свою благодетельную руку.

Те обстоятельства моей жизни, о которых я пишу сейчас, протекали в конце двадцатых годов, а говоря календарно, в двадцать седьмом—двадцать восьмом годах. Нельзя предвидеть, как расценят будущие историки русскую культуру двадцатых годов, но это не мое дело. Ныне, в восьмидесятых годах, я наблюдаю какую-то нелепую фетишизацию этого времени. Я в этом вопросе ничем не связан, на мои глаза, это время нельзя отделять от предыдущего. Это естественное, хотя и слегка увечное продолжение русской культуры вообще. Концом же этого десятилетия, по-моему, были скверные годы, годы слома русской культуры. В эти годы ее деятели были подобны тем тяжелобольным, которые расценивают свои страдания как некие разобщенные временные тяготы, от которых их избавят время и обстоятельства. Теперь, в обратной исторической перспективе, ясно видишь трогательно-грустный трагизм тех лет.

Люди тогда еще надеялись и твердо ждали лучшего и также, подобно тяжелоболь­ным, были склонны хвататься за всякую надежду и невероятно раздувать именно те симптомы, которые могли им внушать надежду хоть на какое-либо выздоровление. И действительно такие симптомы как будто были, но относиться к ним серьезно не стоило.

Для окружающих меня взрослых будущее было покрыто туманом, а я был мальчиком восемнадцати лет и серьезно над ним не задумывался. Для меня искус­ство казалось вечным и вневременным, зависящим только от его автора.

Под искусством я в те годы подразумевал воздух, которым были пропитаны бывшие особняки Щукина и Морозова, воздух жизни и света парижских мастерских, воздух, который в консервированном виде, в виде картин и скульптур, был вывезен оттуда и доставлен в Москву. Всматриваясь в эти картины, я дышал воздухом, в котором они когда-то были сделаны, и думал, что это мой воздух, моя жизнь.

38
{"b":"588727","o":1}