Ужинали мы молча. Все как один. Все молчали. Только однажды Ника хотела что-то спросить Рому и даже уже открыла рот и даже уже издала какой-то неопределенный звук, но, взглянув на Рому, а потом на меня, передумала и ничего не спросила. За окном шумела тишина. И светилась ночь. Запах свежего влажного воздуха говорил нам, что завтра опять будет день (и послезавтра, и послепослезавтра тоже), а после него – ночь, а после опять день.
Мы ели жаренную во фритюре картошку, голландские консервированные приконченные сосиски с чешской горчицей, корейскую острую морковку, кислую капусту производства Луховицкого консервного завода, болгарские консервированные томаты, ароматные анчоусы с маслинами и тонко нарезанную баночную ветчину югославского изготовления. И запивали мы все это виски «Чивас Регал» двенадцатилетней выдержки и французской минеральной водой «Эвиан».
На Нике была надета маленькая, обтягивающая ее узкие бедра черная эластичная юбка и короткая розовая майка, а ноги Ники украшали розовые босоножки, как всегда, на высоком каблуке. Ника закинула ногу на ногу, и я заметил, как под юбкой мелькнули белые трусики. «Я хочу ее, – подумал я. – Я безумно хочу ее. Сейчас мы встанем из-за стола, и я уволоку ее наверх, и буду трахать ее до самого утра». Я пристально посмотрел на Нику, и почувствовал, что сегодня она вряд ли ответит на мое желание. А почему так? Я постарался настроиться на Нику… Ника думала о своем сыне. Да, тогда, конечно, усмехнулся я про себя. Когда женщина думает о своих детях, в мыслях ее не остается, как правило, места для секса, как правило…
…Ника представляла себе своего мальчика, и с удивлением отмечала, что воспоминания о нем совершенно не волнуют ее. Она не получала от тех воспоминаний ни удовольствия, ни тепла, не ощущала ни трепета, ни беспокойства. «Я не люблю его, – с внезапным испугом подумала Ника. – И никогда не любила». Господи!… Ника вспомнила, как она рожала его. И снова никаких эмоций. Рожала обыкновенно, как все. Достаточно тихо и без особой боли. И когда увидела его, сморщенного, почувствовала только жалость. И все. «Нет, нет, – Ника постаралась отогнать от себя эти мысли. – Нет. Я, конечно, люблю его, Просто сейчас я попала в очень неожиданную сложную ситуацию. И поэтому воспринимаю мир немного искаженно. Когда все уладится и успокоится, я пойму, что я, конечно же, люблю своего мальчика, своего, своего… Как его зовут? Как зовут моего сына?… Господи, как же его зовут?…» – Ника сдавила виски пальцами, съежила лоб. Она сходит с ума! Она забыла, как зовут ее сына!…
После ужина Рома, не говоря ни слова, быстро поднялся наверх и заперся в своей комнате. Я и Ника все так же молча помыли посуду. И тоже поднялись наверх. Молча. Не раздеваясь, Ника легла на кровать и уткнулась лицом в подушку. «Его зовут Павлик, – доставая из… тумбочки кассеты, которые мы с Ромой с таким боем добыли в доме Нины Запечной, подсказал я Нике. «Я не хотела его так называть, – тихо проговорила Ника в подушку, тихо и глухо, едва слышно. И подушке, и мне, и самой себе. Но я услышал. – Мне не нравится имя Павел. Мне вообще не нравятся никакие имена. Ни женские, ни мужские. Я не хотела никак его называть. Я хотела, чтобы он рос без имени. Совсем без имени. Совершенно без имени. А окликала бы я его каждый раз по-разному. Ну, например, мальчик. Или, например, глазастый. Или, например, тонконогий. Или, например, умненький. Или, например, сладенький. Или, например, упрямый. Или игривый. Или заводной. Или веселый. Или верный. Или мой кусочек. Или не мой кусочек… А когда бы он вырос, я бы звала его бравый. Или огненный. Или грустный. А может быть, я бы звала его слабоумный. Или хваткий. Или хитрый… Каждый раз по-разному. В зависимости от того, каким бы он мне казался в то мгновение, в какое бы мне захотелось окликнуть его, или обратиться к нему, или сделать ему замечание. – Ника тяжело отняла голову от подушки, повернулась ко мне, убрала волосы с глаз, посмотрела на меня, спросила, изучающе вглядываясь в меня. – А откуда ты знаешь, что его зовут Павел?» Я встал коленями на постель, наклонился к Нике, погладил нежно и легко ее по голове, склонился ниже, поцеловал Нику в щеку, в висок и еще не в бровь, а в глаз, в один, а затем во второй и сказал Нике, улыбаясь мягко и искренне: «Спи… – и повторил с нажимом, хотя еще очень слабым: – Спи. – И повторил уже более требовательно: – Спи, – и приказал затем, не оставляя ей надежды на выбор: – Спи!» И Ника закрыла глаза и опустила вновь голову на подушку. Задышала ровней, невесомей, ритмичней и тише. И уснула. Уснула.
А я сполз с кровати, подхватил пакет с кассетами и, стараясь не производить шума, вышел из комнаты.
И, конечно же, не забыл закрыть за собой дверь.
Выпивку не стал доставать, да и сигареты вроде как и не годились для того дела, которое я, неуспокоенный, задумал. Потому как выпивка мозги, и без того мутные, еще чище мутит, а сигарета сбивает столь необходимое для того самого дела – исподволь, не нарочно, и велико полезное для внутренней гармонии и появляющееся откуда ни возьмись возбуждение. Я, любя и вожделея, вставил кассету в видеомагнитофон. Торопясь, включил телевизор. И уселся, нетерпеливо облизывая сухие губы, в глубокое кресло, которое предварительно подвинул поближе к телевизору.
На экране объявился я – без единой одеждочки. Голый. Но в часах, в тех самых, что на мне сейчас, в «Роллекс», конечно, старом, трофейном. (Снял с какого-то полудурка, белого, несмелого, которого застрелил во время очередного рейда – в тот самый момент застрелил, когда он, урод, большую нужду на дворе справлял.) Я был, судя по моему лицу, злой, недовольный и раздраженный – верхняя губа у меня дергалась, а глаза искрились, как бенгальские огни. «Двадцать четвертое, мать твою, апреля, – хрипло произнес я, – двадцать один сорок шесть… («Хо-хо, – подумал я, – всего пять месяцев назад. Недавно».) Я один у себя в квартире. У себя дома. Один. Хотя, намеревался провести сегодня вечер с дамой. Я намеревался сегодня заняться любовью, мать твою. Я очень хотел сегодня заняться любовью. Желание жгло меня со вчерашнего вечера и жжет с неистовой силой и до самых нынешних пор, мать твою… Ни одна из трех моих постоянных женщин сегодня не смогла ко мне приехать. Одна заболела. У дочери другой, сегодня, именно сегодня, мать их, сегодня день рождения, а третья стала канючить, болтать какую-то ерунду по поводу любви и семьи и я, конечно, послал ее на хрен… Ну не идти же мне на улицу, снимать там девок в конце концов!… Суки траханные! Хоть мастурбируй отвязанно, с криком и слезами»., – Я собрал слюну и плюнул в объектив. Не попал, И тогда я заорал отчаянно, раскрывая рот до отказа. (Даже слышно было сквозь крик, как трещат мои губы.)
Я, нынешний, засмеялся, покачивая головой из стороны в сторону. Мне было смешно. Изображение на экране пропало. Экран потемнел. Но ненадолго. Вот снова появилась картинка. Конечно же, на экране снова я. Теперь, слава Богу, одетый и никак не голый, В светлых брюках, в рубашке, в ярком красном тонком свитере. Печальный, усталый и сам себе не нужный: «Восьмое мая, – проговорил я и взглянул на часы (тс самые «Роллекс»). – Девятнадцать десять. Только что поговорил по телефону с матерью. Накричал на нее. Не знаю, зачем. По привычке. По мудовой своей привычке. Понятное дело, мы не можем с ней разговаривать на одном языке. Ее язык раздражает меня. Мой раздражает се. Мы злимся. Даже не так. Я злюсь. Только я злюсь. А она уже, по-моему, смирилась. Раньше злилась, сейчас нет. Хотя, казалось бы, следовало, чтобы происходило наоборот. Это я, как человек иного, более сильного интеллектуального и энергетического заряда, должен был бы смириться. ан нет. Мудак. Когда не вижусь с ней, когда не говорю с ней, мне ее жалко. Жалко, вплоть до того, что слезы навертываются на оба моих светлых глаза. Почему жалко? Оно понятно. Я же люблю ее. Так ведь по всему выходит. И поэтому я жалею, что она уже такая старенькая и такая морщинистая, и такая пугливая, и такая стеснительная, и говорящая невпопад, и плохо слышащая… И еще я жалею, что жизнь ее, собственно, прошла впустую. Ну, если исключить, конечно, рождение и воспитание меня. Это весьма благородное и достойное дело, кто бы спорил, – я усмехнулся, потер пальцем переносицу и заморгал неожиданно – чаще чем надо. – Нет, – сказал я, – я не заплачу, хотя страшно хочется… Она так смешно бегает и так суетливо ухаживает за мной, когда я редко, очень редко захожу к ней… Я понимаю, конечно, что я единственный, единственный, ради кого она еще держится за эту землю… Когда умер отец, я плакал неделю… Я очень хочу, чтобы ты жила долго, мама…» По экрану побежали пестрые помехи, потрескивая и попискивая.