Так как немцы не знали, что такое деспотия, они и не подозревали, что можно ожидать от Гитлера; в Германии до Гитлера вместо практического политика и реалиста всегда ожидали гения, которому бы нация с удовольствием доверила (и неоднократно доверяла в прошлом) безграничную власть, — харизматическая власть воспринималась как естественная форма организации политической жизни. К тому же, в Германии переход от авторитарной к тоталитарной модели общества был значительно облегчен тем, что фашистский тоталитарный порядок в Италии не был столь жутким, каким оказался гитлеризм. Однако аналогии оказались несостоятельными: полгода спустя после прихода Гитлера к власти французский посол в Германии Франсуа-Понсе писал, что нацисты за пять месяцев сделали в создании тоталитарной системы столько же, сколько итальянские фашисты за несколько лет[896].
Как немцы стыдятся нацизма, так и другие народы должны стыдиться преступлений, имевших место в их национальной истории: так, англичане стыдятся концлагерей во время англо-бурской войны, русские — преступлений сталинизма, французы — Варфоломеевской ночи и террора во время революции 1789 г., американцы — уничтожения коренного населения и расизма, долгое время доминировавшего в обществе, турки — геноцида армян в Первую мировую войну. Эти «травмы» национального сознания имели далеко идущие последствия для эволюции национального самосознания, для становления современной политической культуры, несмотря на то, что люди, испытавшие эти события на себе, в большинстве случаев давно уже умерли.
Нацизму нужно и можно найти место в европейской традиции, а не только в истории Германии, как это случается в историографии и в обыденном сознании, сужающих нацизм до только немецкого феномена, стереотипа немецкого способа преступного политического поведения. Дело в том, что прогрессивность и отсталость, закрытость и открытость, лабильность и ригидность в европейской истории разбросаны в разных сферах и измерениях, и оперировать ими без ущерба для истины невозможно. Взять, например, нынешний стереотип Англии как родины политической демократии и парламентаризма, разделения властей, независимости суда и политических свобод: на самом деле этот стереотип совершенно ложен. Для одного из основоположников теории современной демократии англичанина Джона Стюарта Милля Франция была парусом, а Англия — балластом поступательного демократического развития Европы. «Феодальный» характер политической культуры Англии подчеркивался и английскими и иностранными публицистами. Идеолог либерализма и свободы торговли Ричард Кобден (1804— 1865) сравнивал английскую систему классового разделения общества и классовых перегородок с ригидной варново-кастовой системой в Индии. В своих публикациях английское «Фабианское общество» (с 1884 г.) постоянно жаловалось на архаические традиции в управлении английских городов, а также на немыслимые масштабы власти лендлордов. Даже лидеры «Славной революции» 1689 г., которую некоторые историки считают чуть ли не началом европейской современности, не собирались защищать вышеупомянутые принципы современной демократии — они просто хотели «сделать доброе дело» (in a good cause), как его понимали. Современные же мифы демократии сделали из этих людей и из английской традиции нечто совершенно иное по сравнению с ее действительным содержанием — многослойным, неоднозначным, противоречивым, нелинейным, разным. Тоже можно сказать об истории любой европейской страны, не исключая и Германию, ибо ее политическая традиция не всегда была такой обскурантистской, как при Гитлере; нельзя понять немецкую историю, отрывая друг от друга самое противоречивое в ней: Гитлера и Гете, Франкфуртский парламент и СА, Гиммлера и Гейне, немецкие готические соборы и здания Шпеера. В процессе осмысления особенностей немецкой традиции и ее эволюции нужно уметь релятивировать, не упуская из виду некоторые важные моральные уроки истории, к усвоению которых обязательно следует стремиться без излишнего морализаторства. Как справедливо заметил крупный зйаток современной европейской истории У. Лакер, в современной истории существовала англофобия, франкофобия, германофобия, сильно распространен антиамериканизм; временами это было оправдано, чаще — выглядело глупо и безвкусно. Однако нормальный немец, англичанин, француз или американец только пожмут плечами и не придадут нападкам никакого значения[897].
Нацистский режим до конца войны пользовался поддержкой населения, которую нельзя объяснить только манипуляциями пропаганды или действием репрессивного аппарата власти полицейского государства. Нельзя не признать, что нацистам удалось утвердиться в чувствах и мыслях самых широких слоев немецкого народа, — не исключая и рабочий класс, обладавший мощной традицией классовой солидарности и строгой партийной организацией, — и интегрировать их в свое государство. Нацистское государство и его социальная политика на самом деле смогли осуществить своего рода «социальную революцию», означавшую значительный разрыв с традицией и весьма существенный прорыв в современность. Масштабы изменений в стране были сравнимы с большевистскими; разница была только в словах: в Советской России говорили о бесклассовом обществе, нацисты — о «народной общности». Тот, кто, подобно правоверным марксистам, считает определяющей чертой социализма обобществление средств производства, будет отрицать гитлеровский «социализм», но развитие современного общества отчетливо указывает на то, что со временем все больше растет значение социализации человека. Себастьян Хаффнер был прав: образ мысли и работа человека и при капитализме и при социализме в принципе одинаковы; труд на заводе или фабрике во всех случаях подлежит процессу отчуждения, принадлежит ли конвейер капиталистической корпорации или государству. Зато огромное значение имеет то, что ждет человека после работы: одиночество и чувство заброшенности или коллектив и общность, то есть гораздо важнее, чем отчуждение человека трудом, является отчуждение человека другим человеком. «Более того, — писал Хаффнер, — если целью социализма является ликвидация отчуждения человека, то социализация людей при Гитлере достигла более значительных результатов, чем социализация средствами, которые использовали большевики»[898]. Большевики лишь формально устранили неравенство, сделали всех равными в нищете; эффективность общественного воспроизводства при большевиках очень упала; они доказали лишь то, что легко уничтожить богатство, но трудно уничтожить нищету, — как в свое время остроумно заметил поэт Давид Самойлов.
Французский публицист фашистского толка Дрие ла Рошель предложил весьма необычную концепцию истории, согласно которой главным капиталом общества являются не деньги и товары, не демократия и ее институты, не идеи и техника, не классы и их идеологии, не армия и оружие, а люди. Если люди деградируют, если их сердца и души становятся равнодушными, не способными к жертвенному подвигу и состраданию, если их тела размягчаются и утрачивают способность контроля и меры, то никакие «общественные законы» и «права человека» не сделают государство крепким и справедливым[899].
В процессе создания новой национальной общности и в стремлении создать максимально благоприятные условия для ее развития нацисты использовали все мыслимые средства и делали это с необыкновенной энергией и изобретательностью. При этом кажется парадоксальным, что для преодоления буржуазного общества и его социальной природы нацисты использовали средства из арсенала того же буржуазного общества, так как в индустриальную эпоху других средств в обществе просто не было. Иначе говоря, нацисты склонялись к использованию современной технологии не по доброй воле, не потому, что усматривали в ней какую то ценность, — они вынуждены были ее использовать[900]. Получается, что всякое изменение к лучшему в обществе ведет к модернизации. Хотя многие историки продолжают считать Гитлера реакционным политиком из-за его антисемитизма, политики в женском вопросе, из-за его отношения к политическим свободам и идеям Просвещения, но на практике политика Гитлера способствовала модернизации, а сам он не переставал себя называть революционером[901].