Литмир - Электронная Библиотека

В наследии Вебера можно найти аналогичные дедуктивные умозаключения по поводу Эльзаса, Турции, колоний, «подводной политики». Читая их, так и видишь, как Вебер склоняется над картой, лежащей на столе в окружении газет с последними новостями о положении на фронте, переговорах и правительственных сообщениях. Подобно генералам, которые реконструируют на карте передвижение войсковых соединений, чтобы понять, как меняется соотношение сил на фронте, Вебер создает своеобразную карту интересов и пытается с ее помощью оценить влияние разных политических проектов и идей. При этом его все больше раздражает «бессистемная политика чувств», реализуемая в рамках военной пропаганды[634]. Дело в том, что в его понимании в войне противники не просто меряются военными силами, а побеждает тот, на чей стороне преимущество в вопросах ресурсного и финансового обеспечения и геостратегического положения. Для Вебера война — это такая борьба, где решающую роль играют ожидания, разочарования, заявления, страхи и угроза «потерять лицо». Поэтому, утроив шумиху вокруг аннексии, Германия может выиграть войну, но проиграть мир. Или, чего доброго, проиграть и то и другое. Крича на весь мир о своих успехах в «подводной войне», Германия добилась того, что в войну вступила Америка, — Вебера, который предвидел такое развитие событий, такое поведение правительства приводит в ярость. Чем дольше идет война, тем сильнее его недовольство немецкой политикой, которая вскоре начинает казаться ему просто глупой. Начиная с рождества 1915 года Вебер пишет целую серию статей на темы, связанные с войной, большая их часть выходит во «Франкфуртер цайтунг»; за три года их набирается почти тридцать, общим объемом около трехсот книжных страниц.

В этих статьях Вебер бесконечно варьирует одни и те же мотивы, которые он, в конце концов, уже может воспроизводить наизусть–что он и делает, выступая в конце лета 1916‑го в Нюрнберге по приглашению «Немецкой национальной комиссии по вопросам достойного мира» перед «представителями высших слоев», как об этом сообщает местная газета[635]. Ход аргументации таков: дома человек умирает от чего–то, а там, на поле боя, люди умирают ради чего–то. Правда, умирают они не ради идей 1914 года, а ради идей года 1917‑го — года, когда, по мнению Вебера, в Европе снова воцарится мир. Неужели он действительно считает, что люди воюют ради того, что должно наступить в мирное время? Здесь к его комментарию фактического положения примешивается его личное желание: он хочет, чтобы война наконец ускорила процесс демократизации Германии, в частности, за счет предоставления полного избирательного права всем вернувшимся с фронта солдатам, независимо от сословия. Однако надо признать, никто не шел на фронт ради избирательного права.

Что же тогда делало священной всеобщую мобилизацию в августе 1914 года в глазах Вебера? Другие народы, как он утверждает, ведут войну из страха и ради своих коммерческих интересов, тогда как немцы воюют просто из чувства долга и ради национальной чести. Будучи суверенным силовым государством, Германия вынуждена бороться за место под солнцем, и ей так или иначе приходится сталкиваться с другими мировыми державами — Россией, Францией и Англией, с которой она граничит по Северному морю. Такое государство или, с точки зрения Вебера, скорее, даже такая культура, как Германия, не может равнодушно смотреть на то, как русские бюрократы, англосаксонские дельцы и французские рантье делят между собой весь мир. Вебер видит во всем происходящем проявление логической необходимости: если был 1848 год, то неизбежно будет и 1866‑й, если был 1866‑й, то будет и 1870/71‑й, а если был 1871‑й, то будет и 1914‑й: если Германия, то единая, если единая Германия, то под властью Пруссии, если под властью Пруссии, то суверенное силовое государство, а это означает необходимость отстаивать статус великой центральноевропейской державы в открытом бою.

Стало быть, в конечном итоге война ведется не за государство, а за «национально–культурную общность», которая, следовательно, и несет ответственность перед потомками: «Единственная задача государственной структуры — соответствовать тем реальным задачам глобальной и культурной политики, которые ставит перед собой нация». В чем именно заключалась угроза немецкой культуре, Вебер нигде не пишет. И какие исключительные задачи Германии как народа он имеет в виду, когда говорит о том, что с датчан, норвежцев или швейцарцев никто не спросит, что они сделали, чтобы предотвратить раздел мира между русскими, англичанами и американцами? Трудно поверить, что это тот же автор, который постоянно ставил немцам в пример менталитет других народов, а немецкой буржуазии, в частности, советовал перенять английские добродетели. Нет смысла искать в сочинениях Вебера указаний на то, что такое особенное есть в немцах, что буквально заставляет их вступить в мировую войну: Вебер нигде об этом не пишет[636].

Впрочем, в статьях нюрнбергских журналистов о докладе Вебера есть одна фраза, стоящая особняком в его социологическом наследии: враги, мол, упрекают Германию в том, что из страны Канта она превратилась в страну Круппа. В те годы противники нередко обвиняли друг друга в преследовании сугубо экономических интересов. Французский интеллектуал, один из основателей антигерманской газеты фашистского толка «Аксьон Франсэз» Леон Доде в 1915 году написал книгу под названием «Против германского духа. От Канта к Круппу», где прослеживал непрерывную (включавшую в себя Мефистофеля, Шопенгауэра, Мольтке и Бисмарка) линию развития нероманского индивидуализма[637]. Макс Вебер же, напротив, полагал, что немцы сами готовы признать, что Круппа они почитают больше Канта. Это заветное желание Вебера — чтобы Германская империя перестала быть страной, которая только и делает, что мечтает о нравственных, исторических или эстетических идеалах: «Наша буржуазия и народное просвещение не лишили нас способности смотреть смерти в глаза. В этом заключается один из главных уроков войны: при прочих равных условиях цивилизованные войска обладают неоспоримым преимуществом перед полчищами варваров [Здесь Вебер имеет в виду русские войска. — Ю.К.]. Этим отрадным выводом мы обязаны Гинденбургу, поэтому он — великий герой немецкого народа, первого образованного народа на земле»[638]. Что означает «первый на земле» — самый главный или первый в историческом смысле? Сказано ли это для того, чтобы потешить самолюбие собравшихся школьных учителей и прочих уважаемых лиц, или здесь мы как раз находим ответ на вопрос, который безуспешно искали в научных работах Вебера? Означает ли это, что государственное величие Германии Вебер связывал с конкретной формой существования ее образованной элиты? Среди основных социологических категорий «Хозяйства и общества», этого веберовского «учебника» по социологии, такая категория, как «образованный народ», отсутствует.

Впрочем, от образованного народа еще очень далеко до политики в мировой войне. Скорее всего, Вебер единственный считал это причиной войны. На окружающих он так и так производил впечатление тяжелого человека, не скрывающего своего интеллектуального превосходства. Контактов с действующими политиками у Вебера в те годы почти не было. Он написал положительный отзыв на книгу Фридриха Наумана «Срединная Европа», где даны детально проработанные рекомендации относительно того, как возродить пангерманские идеи в виде экономического и таможенного союза между Германией и Австро–Венгрией[639], и принял его приглашение поучаствовать в «Рабочей комиссии по вопросам Срединной Европы» — правда, исключительно потому, что самого Вебера смущали попытки интегрировать Польшу в Габсбургскую империю. Однако главная причина, почему Вебер со всеми своими попытками повлиять на немецкую политику в мировой войне не находил отклика у тех, кто принимал фактические решения, заключалась в его нежелании понять, что эпоха «политики ученых» уже давным–давно прошла и ее не вернуть путем присвоения себе статуса эксперта по тем или иным вопросам. Вольфганг Моммзен показал это на примере попыток Вебера подключиться к решению польского вопроса. Официальной политике его предложения были настолько неинтересны, что она даже не считала нужным ему возражать. О принятых решениях он узнает из третьих рук и всякий раз уже тогда, когда его собственные идеи теряют всякое значение, так что ему не остается ничего другого, как возмущаться этими шарлатанами в Берлине, которые — весьма типичное для ученого объяснение! — просто завидуют его логике и интеллекту[640].

63
{"b":"588436","o":1}