– Слезы тоже не помогут, – сказал я холодно. – Говорите правду. Если вы будете лгать и изворачиваться, – я сунул руку в карман, – я надену на вас наручники и отправлю в Мюр. Там с вами будут говорить совсем уже посторонние люди. Дело идет об убийстве, вы понимаете это?
– Я понимаю… – едва слышно пролепетало чадо. – Я скажу…
– Правильное решение, – одобрил я. – Итак, вы с Олафом вышли в коридор. Что было дальше?
– Мы вышли в коридор… – повторило чадо механически. – А дальше… дальше… Я плохо помню, память у меня паршивая… Он что-то сказал, а я… Он что-то сказал и ушел, а я… это…
– Никуда не годится, – сказал я, покачав головой. – Попробуйте снова.
Чадо с хлюпаньем утерло нос и полезло рукой под подушку. За носовым платком.
– Ну? – сказал я.
– Это… это стыдно, – прошептало чадо. – И противно. А Олаф мертвый.
– Полиция, как и медицина, – наставительно произнес я, ощущая огромную неловкость, – не признает таких понятий, как «стыдно».
– Ну ладно, – сказало вдруг чадо, гордо вздернув голову. – Хрен с вами. Дело было так. Сначала шутки: жених или невеста, мальчик или девочка… ну, вроде как вы со мной обращались… Он тоже, наверное, принял меня неизвестно за что… А потом, когда мы вышли, он принялся меня лапать. Мне стало противно, и пришлось дать ему по морде… по лицу…
– Ну? – сказал я, не глядя на него.
– Ну, он обиделся, обругал меня и ушел. Может быть, я, конечно, зря, может, и не надо было давать волю рукам, но он тоже был хорош…
– Куда он ушел?
– Да откуда мне знать? Стану я смотреть, куда да зачем… Ушел по коридору… – Чадо махнуло рукой. – Не знаю куда.
– А вы?
– А я… А что – я? Все настроение пропало, противно, скукотища… Одно и оставалось – пойти к себе, запереться и напиться до чертиков…
– И вы напились? – спросил я, осторожно потягивая носом и исподволь оглядывая номер. Кавардак в номере был страшный, все было разбросано, все валялось кое-как, а стол был завален длинными полосами бумаги – лозунгами, как я понял. Вешать на дверях у полицейских чиновников… Спиртным действительно попахивало, а на полу у изголовья постели я заметил бутылку.
– Ну натурально, я же говорю вам!
Я наклонился и взял бутылку. Бутылка была основательно почата.
– Драть вас некому, молодой человек, – сказал я, ставя бутылку на стол, прямо на лозунг «Долой обобщения! Да здравствует мгновение!» – Вы потом все время сидели здесь?
– Да. А что делать? – Чадо по-прежнему, видимо по старой привычке, старательно избегало родовых окончаний.
– А когда вы легли спать?
– Не помню.
– Ну хорошо, предположим, – сказал я. – А теперь подробно опишите все ваши действия с того момента, как вы вышли из-за стола, и до того момента, как вы с Олафом удалились в коридор.
– Подробно? – спросило чадо.
– Да, со всеми подробностями.
– Ладно, – согласилось чадо, показав мелкие, острые, до голубизны белые зубы. – Значит, доедаю я десерт. Тут подсаживается ко мне в дрезину бухой инспектор полиции и начинает мне вкручивать, как я ему нравлюсь и насчет немедленного обручения. При этом он то и дело пихает меня в плечо своей лапищей и приговаривает: «А ты иди, иди, я не с тобой, а с твоей сестрой…»
Я скушал эту тираду, не моргнув глазом. Надеюсь, лицо у меня было достаточно каменное.
– Тут, на мое счастье, – продолжало чадо злорадно, – подплывает Мозесиха и хищно тащит инспектора танцевать. Они пляшут, а я смотрю, и все это похоже на портовый кабак в Гамбурге. Потом он хватает Мозесиху пониже спины и волочет за портьеру, и это уже похоже на совсем другое заведение в Гамбурге. А я смотрю на эту портьеру, и ужасно мне этого инспектора жалко, потому что парень он, в общем, неплохой, просто пить не умеет, а старый Мозес тоже уже хищно поглядывает на ту же портьеру. Тогда я встаю и приглашаю Мозесиху на пляс, причем инспектор рад-радешенек – видно, что за портьерой он протрезвел…
– Кто в это время был в зале? – сухо спросил я.
– Все были. Олафа не было, Кайсы не было, а Симонэ наяривал в бильярд. С горя, что его инспектор отшил.
– Так, продолжайте, – сказал я.
– Ну, пляшу я с Мозесихой, она ко мне хищно прижимается – ей ведь все равно кто, лишь бы не Мозес, – и тут у нее что-то лопается в туалете. Ах, говорит она, пардон, у меня авария. Ну, мне плевать, она со своей аварией уплывает в коридор, а на меня набегает Олаф…
– Постойте, когда это было?
– Ну, знаете! Часы мне были ни к чему.
– Значит, госпожа Мозес вышла в коридор?
– Ну, я не знаю, в коридор, или к себе пошла, или в пустой номер – там рядом два пустых номера… Я же не знаю, какая у нее была авария, может быть, вы ей за портьерой весь корсет разнесли… Дальше рассказывать?
– Да.
– Пляшем мы с Олафом, он отсыпает мне разные комплименты – фигура, мол, осанка, мол, походка… а потом говорит: пойдемте, говорит, я вам что-то интересненькое покажу. А мне что? Пожалуйста, можно и пойти… Тем более что в зале ничего интересненького я не вижу…
– А госпожу Мозес вы в зале видите в это время?
– Нет, она у себя в сухом доке, заделывает пробоины… Ну, выходим мы в коридор… а дальше вам уже рассказано.
– И госпожу Мозес вы больше не видели?
И тут произошла заминка. Крошечная такая заминочка, но я ее уловил.
– Н-нет, – сказало чадо. – Откуда? Мне было не до того. Только и оставалось – от тоски глушить водку.
Очень, очень мне мешали черные очки, и я твердо решил, что при втором допросе я эти очки сниму. Хотя бы и силой.
– Что вы делали днем на крыше? – спросил я резко.
– На какой еще крыше?
– На крыше отеля. – Я ткнул пальцем в потолок. – И не врите, я вас там видел.
– Идите-ка вы знаете куда? – ощетинилось чадо. – Что я вам – лунатик какой-нибудь по крышам бегать?
– Значит, это были не вы, – примирительно сказал я. – Ну, хорошо. Теперь насчет Хинкуса. Помните, такой маленький, вы его сначала спутали с Олафом…
– Ну, помню, – сказало чадо.
– Когда вы его видели в последний раз?
– В последний?.. В последний раз это было, пожалуй, в коридоре, когда мы с Олафом вышли из столовой.
Я так и подскочил.
– Когда? – спросил я.
Чадо встревожилось.
– А что такого? – спросило оно. – Ничего такого не было… Только это мы выскочили из зала, смотрю – Хинкус сворачивает на лестницу…
Я судорожно соображал. Они выскочили из столовой не раньше девяти часов, в девять они еще танцевали, их помнит дю Барнстокр. Но в восемь сорок три у Хинкуса раздавили часы, и, значит, в девять он уже лежал связанный под столом…
– Вы уверены, что это был Хинкус?
Чадо пожало плечами.
– Мне показалось, что Хинкус… Правда, он сразу свернул налево, на лестничную площадку… но все равно – Хинкус, кому же еще быть? С Кайсой или с Мозесихой его не спутаешь… да и ни с кем другим. Маленький такой, сутулый…
– Стоп! – сказал я. – Он был в шубе?
– Да… в этой своей дурацкой шубе до пят, и на ногах что-то белое… А что такое? – Чадо перешло на шепот. – Это он убил, да? Хинкус?
– Нет-нет, – сказал я. Неужели Хинкус врал? Неужели это все-таки инсценировка? Часы раздавили, переведя стрелки назад… а Хинкус сидел под столом и хихикал, а потом ловко разыграл меня и сейчас хихикает у себя в номере… а его сообщник хихикает где-то в другом месте. Я вскочил.
– Сидите здесь, – приказал я. – Не смейте выходить из номера. Имейте в виду, я с вами еще не закончил.
Я пошел к выходу, потом вернулся и забрал со стола бутылку.
– Это я конфискую. Мне не нужны пьяные свидетели.
– А можно, я пойду к дяде? – спросило чадо дрожащим голосом.
Я поколебался, потом махнул рукой.
– Идите. Может быть, он сумеет убедить вас, что надо говорить правду.
Выскочив в коридор, я свернул к номеру Хинкуса, отпер дверь и ворвался внутрь. Везде горел свет: в прихожей, в туалетной, в спальне. Сам Хинкус, оскаленный, мокрый, сидел на корточках за кроватью. Посредине комнаты валялся сломанный стул, и Хинкус сжимал в руках одну из ножек.