Да, где-то здесь был ее дом, из окон которого всегда лились звуки фортепиано, смешанные со сладчайшим запахом ванили и корицы. Сгинул этот дом. Отлетели сладкие звуки и запахи.
7
Существует память глаз. И разные еще есть памяти. Можно вспомнить запах. Так пронзительно, что быстрее скорости света отлетишь из нынешнего в былое. Из шестого десятка в первый. А всего-то пахнуло печеной картошкой... А есть еще память счастья. Да, да, вот тут ты был счастлив. На этой земле, которая пахнет так же, как и тогда. Ты проходил здесь, твои следы тут стерты, но и не стерты. Вот почему так любят люди метить деревья, скамьи, даже скалы своими безвестными всем прочим именами. Важно след оставить о счастливой минуте, важно пометить себя в счастье. Здесь не было дерева с его инициалами. А жаль. Деревья здесь сохранились от той поры. Только, пожалуй, одни деревья. Да вот еще горы в близкой дали. К вечеру горы по-новому открываются глазам. Уходит цвет, остается очерк. Господен резец прочерчивает небо. Здесь были суровые горы. Он помнил, здесь горы никогда не напоминали ни Крым, ни Кавказ. Сколько бы он ни ездил потом по Крыму и Кавказу, тамошние горы ни разу не совпали с этими, а эти никак не могли бы совпасть с теми. Так океан не похож на озеро, хотя вода и вода.
Есть память глаз — и Лосев смотрел на эти горы, на эти громады Копет-Дага, затаивавшиеся во тьме, но по вершинам еще открытые небу. Он смотрел, тщась вспомнить молниепохожий их очерк, он свернул к ним, пошел к ним, сам не ведая, что обретает иную память — память ног, плеч, память тела, движения, когда, как слепец, угадываешь дорогу, по которой ходил много раз, множество раз тогда, в пору счастья.
Ноги повели его и привели на обширную площадь. Сразу узнались величественные здания, окаймлявшие ее. Узнались по фотографиям. Раньше их тут не было. От прежнего тут остались только горы, темная, в черноту сейчас гряда. Раньше по склонам холмов предгорья взбегали огоньки домов, крошечных домиков, по одному огоньку на дом. Этих огоньков не стало. На склонах, не дотягиваясь лучами друг до друга, одиноко, одноглазо белели и алели сигнальные огни.
А площадь была светла под звездным шатром. Откуда-то вырывались лучи прожекторов, которым надлежало подсвечивать фонтаны. Не гасли огни и в зданиях. Вот в этом был Каракумстрой. Вот в этом — знаменитая библиотека. Не книгами еще пока знаменитая, а стенами.
В близкой дали светился вечный огонь у памятника-обелиска. И сверкала вода, вобранная в узорчатые озерца, уставленная островками, на которых стояли для отдохновения скамьи под навесом брызг.
Да, это и была та самая площадь, посреди которой некогда стояла сбитая из фанеры трибуна, площадь, утрамбованная крупной галькой, умягченная песком пустыни, в завертях пыли, чуть лишь подует ветер. Центральная площадь города, где проходили парады. Пустынная в обычные дни площадь, где он, Лосев, встречался с Ниной, где они сидели на ступенях трибуны и где, помнится, он что-то нацарапал на фанерном листе — это самое и нацарапал: «Нина+Андрей»,— конечно же, забавы ради. Фанера и не ждет серьезных надписей, вот уж воистину не вечный материал.
Здесь, на этой площади, когда рухнул город, был развернут городской госпиталь. Сразу же, в первый же час. Под открытым небом, под звездным шатром. Но тогда пыль сокрыла звезды. Тогда зажглись на площади костры. При свете этих костров и шли операции. На эти огни сбегались со всего города уцелевшие, приносили со всего города раненых. Сюда он и принес сперва Нину.
Памятное место. Эту площадь не узнать теперь, тут все иное. Это действительно красивая площадь, ею можно гордиться. И забыть на ней можно о том, что было, что творилось тут в ночь, когда рухнул город. Так и строили ее, затем и строили, чтобы страшное поменять на светлое. Спасибо людям, построившим эти здания, придумавшим эти фонтаны в лучах прожекторов. И эти гроты, островки. И скамейки для отдохновения. Спасибо людям, одолевшим страх, не бежавшим с этой земли, а поднявшим на ней наново город. Лучше, краше. Много краше. И все же на этой площади необходим памятник той ночи. Не вся площадь памятник, а памятник на площади. Памятник погибшим и тем, кто, уцелев, не ушел.
А он ушел.
Он был прав тогда, ему нечего было делать в городе, где рухнула студия, сто доводов было за то, чтобы уехать. Он ведь и не был ашхабадцем, он приехал сюда лишь на практику. И Нины здесь не было, он сам ее отправил в Баку. Все так, все верно, а вот сел на эту скамью, под навес брызг, глянул на сумеречные горы — и усомнился. Через тридцать лет усомнился, верно ли поступил.
Хорошо светили прожекторы. Кто-то умный их расставил, но кто- то еще более умный распорядился, чтобы одна из ламп перегорела, другая затянулась пылью, а еще одна, избывая, лишь слабо мерцала. Вот теперь-то и хорошо светили прожекторы.
Лосев вгляделся, прямо упершись глазами в голый луч, бивший из грота. И ослеп, конечно. На съемках в павильоне он никогда не уставился бы так на прожектор, знал, что нельзя. Тут забылась выучка. Глянул, ослеп, прозрел, зажмурив и разжмурив глаза. Та площадь увиделась. Плохо натянутые палатки — никто, как оказалось, не умел их крепить, да и земля тут была каменной. Маревом ходила пыль. Небо обеззвездилось. Лишь редко, как чудо, открывалась в клубящихся тучах луна. То были не тучи, это пыль взметнулась над павшими стенами.
Пылали костры. Их становилось все больше. Они разгорались жадно, огню редко когда доставалась такая щедрая пища. В огонь шло все, любая вещь — мебель так мебель, ковры так ковры, книги так книги. Нужен был свет, чтобы разглядеть побитые тела.
Мелькали между кострами белые пятна врачебных халатов. Врачи перестали тут быть людьми, они казались пришельцами с небес, спасителями. Да, и начало уже гудеть небо — это во тьме кромешной шли к городу со всех сторон самолеты. Старые, военной поры, на которых возили воду в Красноводск, серу из пустыни,— все эти «ЛИ-2», «ПО-2» и «дугласы». Их натужные родные голоса узнавались. И уже иные звучали в небе голоса, посильней, помоложе, с большей высоты. Это шли самолеты из Баку, Ташкента, Алма-Аты. Гудело небо, там блуждала помощь.
А белые халаты, как белые крылья, склонялись над распластанными телами. У земли, стелясь по земле, неумолчно двигался стон.
Лосев закрыл глаза ладонью, отгородился, стер с глаз вспомнившееся. А потом наново поглядел на эту яркую площадь, у которой была своя тайна, своя печаль, как бы наново ей сейчас ни жилось.
Да, памятник той ночи был тут необходим. Как те два памятника героям гражданской и героям Отечественной, светившиеся невдалеке вечными огнями. Лосев вспомнил — читал где-то недавно,— что такой памятник задуман, что решено соорудить его на деньги, собранные в народе, что памятник этот и задуман в народе. Кажется, уже объявлен конкурс на лучший проект, уже рассмотрены первые предложения. Но нет, еще не найдено решение, не найден образ.
О чем будет памятник? О ком? О погибших? О мужестве? Верности? Обо всем этом сразу? Но как совместить все это, как слить, единый отыскав образ?
Лосев прикинул, напрягся, надеясь угадать, углядеть памятник — вот тут, вот сейчас, прозрев вдруг, обретя ту зоркость, которая иногда навещала его в самые-самые счастливые мгновения на съемках. Наиредчайшие мгновения. В отлетевшую пору. Да, в отлетевшую.
Он напрягся, он все силы души воззвал на помощь, он слеп от прожекторов, он искал этот памятник. Сперва место ему. Потом об- лик его. Показалось, место нашел. Этот вот островок, на котором находился. А облик? В ослепших, слезящихся глазах мелькнул вдруг образ согбенной женщины, телом своим прикрывающей ребенка. И крестовина неумолимых балок, рухнувших на эту спину и остановленных женской, материнской спиной. Это?! Нашел?!
Лосев наклонился к земле, отыскивая щепку, прутик, чтобы нарисовать на песке увиденное, чтобы проверить себя. Схватил подвернувшийся камень, начал водить им по сохлому гравию. Но гравий не принимал рисунка, не запоминал. Не сама тут земля, которая помнила, а пришлый, привозной, декоративный мелкий камушек, которому было безразлично*!