Мой дед – ветеран, для которого война до сих пор не закончилась. Я его плохо знал, потому что ему всегда не нравился мой отец, но теперь, когда это препятствие было устранено, он взялся воспитывать меня так, как, по его мнению, меня следовало воспитывать с самого начала. Родители, говорил он, были слишком мягкими со мной, и я стал неженкой. Он собирался закалить мой характер. На выходных он будил меня ни свет ни заря и тащил в лес заниматься, как он это называл, «начальной подготовкой». Я научился различать ядовитые ягоды и съедобные. Я мог по помету определять и выслеживать животных. Я умел рассчитывать время по положению солнца. Это обучение чем-то напоминало бойскаутов, с той лишь разницей, что уроки моего деда перемежались рассказами о косоглазых, с которыми он воевал во Вьетнаме, о джунглях, которые проглотят тебя, если ты им позволишь, и о запахе сжигаемого заживо человека.
Однажды он решил повести меня в поход. То, что за окном было всего шесть градусов и днем обещали снег, его ничуть не смущало. Мы поехали на край Северо-Восточного королевства, к канадской границе. По дороге я пошел в туалет, а когда вернулся, мой дед исчез.
Его грузовик, припаркованный у заправки, тоже пропал. На то, что он вообще здесь был, указывали только следы шин на снегу. Он уехал с моим рюкзаком, спальным мешком и палаткой. Я вернулся на заправку и спросил продавщицу, не знает ли она, что случилось с мужчиной в синем грузовике, но она только покачала головой. «Comment?»[1] – сказала она, делая вид, что не говорит по-английски, хотя фактически находилась еще в Вермонте.
Я был в куртке, но без шапки и перчаток – они остались в грузовике. В кармане у меня нашлось шестьдесят семь центов. Я дождался, пока вошел новый клиент, и, пока кассир был занят, стянул пару перчаток, оранжевую охотничью шапку и бутылку содовой.
У меня ушло пять часов на то, чтобы разыскать деда, для чего пришлось ломать мозги, вспоминая, что он рассказывал об определении направления по утрам, когда я еще не до конца проснулся, и бродить по трассе, разыскивая различные знаки типа обертки от его любимого жевательного табака и моей перчатки. К тому времени, когда я нашел грузовик на обочине дороги и смог пойти по дедовским следам на снегу в лес, я уже не дрожал от холода. Я превратился в печь. Гнев, оказывается, является возобновляемым источником топлива.
Дед сидел, склонившись над костром, когда я вышел на поляну. Не говоря ни слова, я подошел и толкнул его так, что он чуть не упал на раскаленные угли.
– Ты сукин сын! – закричал я. – Ты не должен вот так бросать меня!
– Почему нет? Если я не сделаю из тебя мужчину, то кто, черт возьми, сделает? – ответил он.
Хотя дед и был в два раза больше меня, я схватил его за воротник куртки и заставил встать. А потом замахнулся и попытался ударить, но он перехватил мою руку.
– Хочешь драться? – спросил, отступая и начиная обходить меня по кругу.
Отец учил меня, как правильно бить. Большой палец должен находиться на внешней стороне кулака, а в самом конце броска нужно повернуть запястье. Но все это была только теория – я еще ни разу в жизни никого не ударил.
Так вот, я отвел кулак и выбросил его, словно стрелу, но дед скрутил мою руку за спину. Его дыхание обдало мое ухо жаром.
– Это хлюпик папаша тебя научил? – Я попытался освободиться, но он держал меня, словно в тисках. – Ты хочешь уметь драться? Или хочешь уметь побеждать?
– Я… хочу… побеждать, – сквозь стиснутые зубы выдавил я.
Постепенно он ослабил хватку, но продолжал сжимать мое левое плечо.
– Ты небольшого роста и не должен стараться казаться выше. Так ты заставишь меня потерять бдительность, и я буду ожидать удара снизу вверх. Если я наклонюсь, мой кулак ударит тебя в лицо, и это означает, что я буду стоять ровно и оставлю себя полностью открытым. Последнее, чего я буду от тебя ожидать, это удара с плеча. Вот так.
Он поднял правый кулак, махнул им по дуге от плеча и остановился в каком-то дюйме от моей скулы. Затем он отпустил меня и сделал шаг назад.
– Продолжай.
Я уставился на него.
Так вот каково это – бить кого-то: ты чувствуешь себя словно резиновая лента, натянутая так сильно, что начинаешь дрожать. А потом, когда выбрасываешь руку, когда отпускаешь эту резинку, получается мощный, хлесткий удар. Ты весь горишь, хотя даже не подозревал, что можешь загореться.
Кровь брызнула из носа деда на снег, залила его улыбку.
– Мой мальчик… – сказал он.
Каждый раз, когда Брит встает, схватки становятся такими сильными, что медсестра – рыжая девушка по имени Люсиль – велит ей лечь. Но когда она ложится, схватки прекращаются и Люсиль советует ей походить. Это порочный круг, и так продолжается уже семь часов. Я начинаю задумываться: может, мой ребенок будет уже подростком, когда наконец решит прийти в этот мир?
Брит я, конечно, этого не говорю.
Я держал ее, пока анестезиолог делал эпидуральную анестезию, о которой Брит попросила, чем несказанно меня удивила, ведь мы планировали естественные роды, без всяких препаратов. Такие, как мы, белые американцы, избегают подобных препаратов; большинство людей в Движении презирают наркоманов. Пока доктор ощупывал ее позвоночник, я наклонился над кроватью и прошептал: «По-моему, это плохая идея». – «Когда сам будешь рожать, – ответила Брит, – тогда и станешь решать».
И, надо признать, чем бы они ни накачали ее вены, это действительно помогло. Она привязана к кровати, но больше не корчится от боли. Она сказала, что ничего не чувствует под пупком. Что если бы не была замужем за мной, то сделала бы предложение анестезиологу.
Входит Люсиль и проверяет распечатку из прикрепленного к Брит прибора, который измеряет сердцебиение ребенка.
– Дела идут отлично, – говорит Люсиль, хотя могу поспорить, что она говорит это всем пациенткам.
Я мысленно отвлекаюсь, когда она разговаривает с Брит, – не потому, что мне все равно, просто есть разные механические штуки, о которых лучше не задумываться, если хочешь когда-нибудь снова увидеть в своей жене сексуальную женщину, – а потом я слышу, как Люсиль говорит Брит, что пришло время тужиться.
Глаза Брит устремляются на меня.
– Милый… – говорит она, но следующее слово застревает у нее в горле, и она не может произнести то, что хочет.
Я понимаю, что она боится. Эта бесстрашная женщина на самом деле боится того, что будет дальше. Я сплетаю свои пальцы с ее.
– Я с тобой, – говорю я, хотя сам напуган не меньше.
Что, если это все изменит между мной и Брит?
Что, если этот ребенок появится, а я ничего не буду к нему чувствовать?
Что, если я окажусь паршивым образцом для подражания? Никудышным отцом?
– В следующий раз, когда почувствуете схватку, – говорит Люсиль, – тужьтесь. – Она смотрит на меня. – Папа, встаньте за ней и, когда начнется схватка, помогите сесть, чтобы она могла тужиться.
Я благодарен ей за подсказку. Это я могу сделать. Когда лицо Брит наливается краской, когда ее тело изгибается дугой, я беру ее за плечи. Она издает низкий, гортанный звук, словно какое-то расстающееся с жизнью животное.
– Делаем глубокий вдох, – подсказывает Люсиль. – Вы сейчас в стадии самых активных схваток… Теперь прижмите подбородок и жмите прямо в живот…
Потом, выдохнув, Брит обмякает и дергает плечами, сбрасывая мои руки, как будто ей противно мое прикосновение.
– Не трогай меня, – говорит она.
Люсиль жестом показывает мне приблизиться.
– Она не серьезно.
– Куда серьезнее, – бросает Брит, чувствуя начало новой схватки.
Люсиль поднимает на меня глаза.
– Встаньте здесь, – велит она. – Я буду держать левую ногу Брит, а вы держите правую…
Это марафон, а не спринт. Спустя час волосы Брит липнут ко лбу, коса запуталась. Ее ногти прорезали маленькие полумесяцы на внешней стороне моей руки, и она уже даже перестала говорить осмысленно. Не знаю, сколько еще каждый из нас сможет это выдерживать. Но вот во время затяжной схватки плечи Люсиль расправляются, а выражение лица меняется.