Здесь нужно учесть два немаловажных обстоятельства.
Во-первых, все иностранные врачи сходятся во мнении о том, что лечить московитов - дело весьма трудное, неблагодарное и рискованное. Они не выполняют предписаний, лекарства принимают неаккуратно, лечебных пиявок срывают через пять минут, едят свои любимые кушанья вопреки запрещениям врача и в глубине души верят, что кубок крепкой водки, сопровождаемый хорошей баней с паром, должен излечить их от любых недугов. Если же этого не произойдет, надо искать злодея, наславшего порчу, и вырвать ему дурной глаз.
Во-вторых, что касается свидетельских показаний и признаний обвиняемого, нужно знать, как они добываются. Нет, московские палачи не утруждают себя теми сложными орудиями, которыми пользуется инквизиция в Европе. Их метод весьма прост: они разбивают допрашиваемому ступни тяжелой дубиной и оставляют в камере на два дня. Через два дня раздробленные кости воспаляются до такой степени, что щелчок пальца по ним вызывает душераздирающие вопли. Любые нужные показания можно получить в пять минут.
Иностранная колония в Москве догадывалась, что показания против доктора Антона, да и его собственные признания добывались именно таким способом. Все были подавлены, испуганы, растеряны. В конце концов, решили вступить в переговоры с родней покойного Каракучи и предложить им выкуп за несчастного врача. Практичные татары решили, что деньги важнее, чем короткое удовольствие казни иностранца, и согласились. Был быстро собран солидный выкуп и вручен Аристотелю Фиораванти для передачи царевичу Даньяру.
Но тут об этих переговорах проведал великий князь.
Мы до сих пор не знаем, что вызвало у него такой гнев.
То ли он возмутился, что кто-то пытался тайно обойти вынесенный им приговор. То ли давно был недоволен доктором Антоном и рад был предлогу избавиться от него. То ли решил, что пора нагнать страху на всех иностранцев, находящихся у него на службе.
Так или иначе, он повелел отнять у зодчего деньги, собранные для выкупа, а самого посадить под арест в доме несчастного доктора.
И, выполняя повеление великого князя, для пущего позора, татарская родня казнила немецкого врача не на площади, а зарезала под мостом, как овцу.
Вы могли заметить, любезный брат, что в своих письмах я избегаю осуждать или одобрять действия великого князя. Я обхожу эту тему не из одной лишь осторожности. Мне глубоко запали в память слова Федора Курицына о том, что мы, простые смертные, не можем быть судьями помазаннику Божьему. Его суд - только Всевышнего. А нам не дано понять и измерить, какие грузы упований и опасений, долга и страсти, стонов и крови качаются на весах его души.
Только неделю назад синьор Фиораванти был выпущен из-под ареста и вернулся к руководству Московским пушечным двором. Лицо его, в свете луны, показалось мне не просто исхудалым, но изможденным. Шепот часто переходил в невнятное сипение. Я слушал его печальную повесть, и пиявки сострадания облепляли мое сердце.
- Чего они хотят от меня? - шептал старый мастер. - Чтобы я служил им до гробовой доски? Я построил им собор, который будет стоять века. Я научил их отливать такие пушки, которые пробьют стену любой крепости. Мне пошел седьмой десяток, я заслужил покой. Сына Андреа я не видел уже пять лет, родных и близких - еще дольше. Городской совет Болоньи несколько раз писал великому князю письма с просьбой отпустить меня на родину - тщетно. Каждый раз, когда я сам осторожно заговаривал с ним о возможности отъезда, лицо его наливалось кровью. Мне кажется, пробудить в нем сочувствие, понимание почти невозможно. А после истории с несчастным немецким доктором тоска и страх душат меня по ночам так, что я готов руки на себя наложить.
Как мог, я пытался утешить и ободрить старого мастера. Но он пришел не за утешениями. Одна идея, одна мечта обуревает его теперь: побег! Служа в Посольском приказе, я должен был изучить все порядки отправки и приема посольств. Он хорошо узнал меня за тот год, что я служил у него толмачом, доверяет моей смекалке и честности. Готов щедро оплатить любую помощь. Неужели нет возможности тайно присоединить к посольству неприхотливого старика на должность писца, толмача или даже конюха? А как путешествуют паломники и богомольцы? Неужели каждый из них должен иметь грамоту для перехода из одного княжества в другое? Вот вы сами, если бы решили бежать обратно в Любек, - какой способ выбрали бы вы? Ведь как-то убежал из монастыря свергнутый митрополит Исидор и добрался до Рима.
Я стал отговаривать его от этой безумной затеи. В свое время ему пришлось спасаться бегством из Рима, и он легко ускользнул из города под покровом ночи. В Италии такое было возможно - но не здесь. Чтобы нанести мне этот ночной визит в Сокольниках, синьору Фиораванти пришлось сделать вид, что он ездил молиться в соседний монастырь. В Московии и других русских княжествах любой путешественник находится под постоянным придирчивым надзором властей, приставов, стражников. Даже псковские послы, направлявшиеся в Москву, постоянно должны были заранее испрашивать разрешение на проезд у новгородцев, у князя Тверского или у Литвы. Десять лет назад венецианский посол Тревизан, будучи в Москве, попытался скрыть, что конечной целью его поездки был визит в Орду, и отсидел за это два года в московской темнице.
Но синьор Фиораванти стоял на своем: "Должен, должен быть какой-то способ!" Отчаяние его было таким неподдельным, что мне стало искренне жаль его. Как Вы думаете, нельзя ли что-то сделать для старого архитектора? Ведь литовские послы время от времени приезжают в Москву. Не найдется ли в их свите смельчака, который согласится уступить ему свое место в возке на обратном пути? Мастер предлагает в награду пятьдесят рублей.
Понятно, что риск здесь нешуточный. Я пишу эти строки и чувствую прикосновение дубины палача к моим ступням. Но все же, никому неизвестный и физически выносливый человек, хорошо знающий русский язык, имел бы шанс потом незаметно выбраться из страны. Для старого же мастера, которого все знают в лицо, которого акцент выдаст с первого же слова, это абсолютно невозможно.
Я обещал синьору Фиораванти, что попытаюсь осторожно расспросить нужных людей о возможности бегства. Но, честно признаться, под "нужным человеком" я имел в виду только Вас. Вряд ли я рискну обратиться с таким вопросом-предложением к кому-то из местных. Буду ждать Вашего ответа, досточтимый брат, а пока шлю Вам пожелания здоровья и мира душевного.
Всегда Ваш,
С. З.
Фрау Грете Готлиб, в Мемель
из Москвы, ноябрь 1483
Милая, милая Грета!
Всю жизнь я привык смотреть на тебя и думать о тебе как о младшей любимой сестре, которую надо опекать, поучать, охранять, наставлять. И как мне странно вдруг ступить на путь, которым ты прошла раньше меня и, наверное, могла бы сделаться полезной наставницей для меня. Но поверь: я нисколько не устыжусь этой смены ролей!
Если бы судьба свела нас сегодня лицом к лицу, я бы жадно кинулся расспрашивать тебя о многих вещах. И в первую очередь: как ты справлялась с опустошением, причиняемым сердцу даже короткой разлукой? У меня будто грудь продувает насквозь, когда моей жены нет рядом. Испытывала ли ты такую опустошенность, когда мейстер Готлиб уезжал или просто уходил из дома в контору?
В первые месяцы эта пустота была для меня самым тяжелым испытанием. Необходимость отправляться каждый день в Посольский приказ, чуть ли не дотемна, оставляя Людмилу дома одну, - оказалось, что я совсем не готов к такому. Не то чтобы я опасался какой-то беды, которая могла случиться в мое отсутствие, - нападения разбойников, пожара, наводнения - нет. Наверное, если бы у меня вдруг отвалилась или потерялась рука или нога - вот на что была бы похожа эта внезапная пустота. Предупреждал ведь нас Господь: "Станете как одна плоть".
А вспыхивала ли у тебя потребность все-все рассказывать о себе супругу? Когда любого встреченного человека, любой разговор, любой мелькнувший в течение дня страх или лучик надежды взвешиваешь мысленно на весах: "Будет ей это интересно? Обрадует или испугает? Рассказать или нет?" В моем прошлом есть вещи, которые я пока страшусь открыть даже жене, и это тяготит меня и омрачает мое счастье. А ты? Есть ли у тебя тайны от супруга? Тяготят ли они тебя?