— Кроме Пастернака, — быстро вставила девушка. — Да, с Пастернаком случай сложный, — произнёс полковник в раздумье. — С Пастернаком мы, пожалуй, сглупили.
— И с Евтушенко. С Евтушенко тоже сглупили, — сказала снова девица.
— Да, пожалуй и с Евтушенко... Но с Евтушенко не мы. Тише... — полковник пригнулся к столу и продолжал совсем негромко. — Не надо это... про Евтушенко. Нас могут услышать.
«Откуда они всё это узнали? — поразился я. — Наверно, записали наш разговор с Д. Ишь ты, выучили наизусть, так и шпарят. Нет, не признаваться, ни за что не признаваться».
— Я, вместе со всей советской общественностью, клеймлю позором недостойный поступок Пастернака, — сказал я громко и отчётливо и, поколебавшись, добавил: — Хотя и очень уважаю его как поэта. — Да бросьте, — полковник поморщился. — Да мы же не допрашиваем вас. Мы же с вами откровенно разговариваем. А вы нам... нехорошо это, стыдно! Если бы еще какой старик, а от вас не ожидали. И он долго качал головой. Мне показалось, что и все слегка качают головами. Когда же он кончил, то и все перестали.
«Знаем мы такую откровенность! — подумал я. — А потом... Чёрт его знает, а может, и верно? — пронеслось у меня неожиданно. — Да и чем я рискую, если даже поддакну? Признание подсудимого еще не есть основание для обвинения», — вспомнил я вдруг, хотя и не являлся никаким подсудимым.
— Вы ничем не рискуете, если поверите нам, — сказал полковник, как будто бы понял, что я думал. — Просто дослушайте нас до конца.
— Да, — сказала девушка. — Послушайте, что скажет товарищ полковник.
И она подвигала задом по диванчику, выбрала более удобное место, словно приготовясь к чему-то торжественному.
«Ну, послушаю. А дальше что?» — подумалось мне иронически.
— Нас беспокоит русская литература и её судьба, — сказал полковник озабоченно. — Вот мы и решились взять её в свои руки.
— Литературу? — спросил я быстро.
— Нет, судьбу, — так же быстро ответил полковник.
— А-а, — сказал я, соображая. — Но почему же именно вы?
— А кто? — ответил он с безнадежностью вопросом на вопрос и развёл картинно в стороны руки, показав, что между них ничего, в общем, нету, то есть что некому этим заняться во всём белом свете, вернее, никто не занимается, никого не беспокоит наша русская литература и её судьба. — Да почему бы и не нам? Раз мы за это болеем, — добавил он. «Ну да, ну да, — понял я. — Раз уж они действительно за это болеют».
Так вот почему они выпивали в союзе писателей! Я-то думал, что они выпивали потому, что им близко по духу то, что делают в литературе наши члены союза писателей. А уж делают то, что вы знаете сами: очень близко к охранительным функциям — то есть к тому, на что поставлен этот дом. А оказывается, мы просто этот дом плохо знаем. Оказывается, они совсем не поэтому выпивали в союзе.
«Бедная русская литература, — сказал я себе. — Видно, действительно плохи её дела, если приходится взяться за неё таким, как они, — секретным, военным лицам внутри этого дома».
4
— Взгляните только на редакторов: ни одного приличного человека! Если не подлец, так дурак, а если не дурак — то негодяй, — сказал мой сосед с неожиданной страстью.
— А иначе и не удержится! — добавила девушка. Я с удивлением переводил глаза с одного сотрудника на другого. Право, можно было подумать, что я нахожусь посреди самых крайних, самых прогрессивных из моих знакомых. Временами мне даже казалось, что тут прогрессивней.
— Нет, всё же есть просто трусы, — возразил я для честности.
— Ну, а трусы — это разве хорошо? — сказал полковник.
И никто, разумеется, не мог сказать, что да. — А писатели? Писатели лучше? — с деланной горечью спросил студент сам себя и с нею же сам себе тотчас ответил: — Так и заглядывают во все глаза наверх: что, мол, угодно?
— Тихо, — проговорил полковник с неудовольствием. — Я же говорил, что нас могут услышать. «Да кого же им бояться? — удивился я снова и даже посмотрел на потолок. — Разве над ними ещё кто-то есть?»
— Ну хорошо, а что же надо делать? — спросил я с иронией, уверенный, что задал им трудный, практический вопрос. Но оказывается, и об этом они уже думали.
— Вот-вот, — проговорил полковник с удовольствием. — Вот мы и решили. Мы закрепляем книги договором.
— То есть каким договором? — не понял я.
— С нами договор, с нашим домом, то есть через нас — с государством.
— Но ведь и так существуют договоры, с издательством, то есть опять же с государством? Полковник улыбнулся мне, как хитрому шельме, как бы давая понять, что он вполне оценил моё нежелание понимать, а значит, теперь он уже дозволяет мне понять всё как есть. Но я, напротив, так старался всё себе уяснить и не мог, что от сильных стараний у меня в голове выделялось тепло.
— Наши договоры крепче, — сказал полковник и обхватил доску стола, сжимая её руками. — Крепче и скорее. К тому же, мы заключаем договоры на всё. Там же, в издательстве, у вас на всё не заключат? — То есть... если высокий идейно-художественный уровень... — отвечал я с достоинством, не поддаваясь на приманку.
— Побойтесь Бога! — вскричал полковник в отчаянии. — Ну где вы таких выражений набрались? Всё-таки писатель, да ещё молодой!
— Ежедневно читаю центральную прессу, слушаю радио. — Я поколебался и добавил для честности: — Иногда.
— Ну так вот, — полковник встал за столом. — Если вы это... слушаете радио (а ведь радио-то наше), то тем более вы должны слушать меня. А я вам — вы слышите? — запрещаю здесь разговаривать с нами таким языком. А то мы сочтём за неуважение к нам. Верно? — спросил он сотрудников, и сотрудники подтвердили, что действительно сочтут. «Ведь вы же сами придумали такой язык, а теперь недовольны», — хотел я возразить, но отчегото не стал. Я не могу сказать, чтобы я испугался, но и сердить их мне не было смысла. Я изобразил независимость и решил слушать дальше.
— Так вот. Сдаёте нам рукопись. Только одно условие — сдавать в переплетённом виде.
— Почему? — спросил я в искреннем недоумении, забыв, что я решил достойно всё слушать.
— Как — почему? — спросил полковник с ещё большим удивлением, нежели моё, и обернулся к своим, чтоб ему разъяснили; но свои не разъяснили, потому что и им было тоже неясно, как это я не понимаю такой простой и истинной вещи.
— А как же по-другому? — спросил меня мой сосед с тревогой — с тревогой за мои способности или в сомнении насчёт моей гражданской честности, которое возникло начиная с этого момента.
— Ну так... как обычно... в папке, — сказал я нерешительно.
— Да вы что?! — полковник резко толкнулся ногой от стола и уехал в кресле до самой стены, об которую с грохотом стукнулся, что выражало, видимо, крайнюю степень его полковничьего возмущения. — Вы, что, не знаете, что папки отменены? Некоторое время все молчали и во все глаза смотрели на меня, соображая, видимо, что же со мной надо сделать за это.
— В общем, переплетённую, — сказал полковник сухо и так же резко вернулся на кресле к столу, притянувшись рукой. Он немного смягчился и продолжал: — Проходит пять месяцев, и вы имеете твёрдый договор.
— Пять месяцев! — вскричал я невольно. — Нет, тогда не пойдёт!
— Да теперь разве меньше? — спросил меня мягко сосед.
— Этот, например, безбородый, — сказал полковник и развеселился.
— Основоположник! — вставила девушка, и все расхохотались.
Полковник тоже позволил себе посмеяться над прозвищем известного у нас одного такого редактора, который стремился видом своим походить на великих людей.
И опять мне было непонятно: да как же можно им смеяться над редакторами? Ведь это свои, их же самые люди, которых тотчас же можно переставить к ним в дом. Разве что они смеются добродушно, по-свойски?
— А что? Он ведь и по году читает, и больше. Правда-правда! А что вы с ним сделаете? — подтвердил полковник, отсмеявшись.
«Откуда только он знает?» — удивился я снова. Мне, конечно, было ещё неизвестно, что тут знают всё, только делают вид иногда, что не знают. — А то и вовсе не прочтёт, но заверит, что читано, — сказал мой сосед как бы с личной обидой. Студент подвинулся к столу, сложил на нём свои нерабочие руки и произнёс не своим, замедленным голосом: