— Ты опять этому научишься, — сказала она затем, а я ответил:
— Возможно.
Она помолчала некоторое время и наконец спросила:
— Но стать добропорядочным человеком ты ведь хочешь?
В этом случае я мог ответить утвердительно. А она, вместо того чтобы напасть на меня с неприятными вопросами, только погладила меня по руке и кивнула мне так, что это означало: она верит мне, даже без моей исповеди. Она стала расспрашивать меня про мою одежду и белье, потому что в последние два года я заботился о себе сам и не посылал больше домой ни стирать, ни чинить свои вещи.
— Мы завтра все с тобой вместе посмотрим — сказала она, выслушав мой отчет, и на этом экзамен был закончен.
Вскоре после этого сестра позвала меня в дом. В «красивой комнате» она села за рояль и достала старые ноты; эту музыку я давно не слышал, не пел, однако не забыл ее. Мы пели романсы Шуберта и Шумана, а потом принялись за Зильхера[29], пели немецкие песни и песни других народов, пока не наступило время ужина. Сестра накрыла стол, а я побеседовал с попугаем, который, несмотря на свое имя, считался мальчиком. Он знал кое-какие слова, копировал наши голоса и наш смех и общался с каждым из нас на своем особом дружеском уровне, в котором никогда не ошибался. Всегда серьезным он бывал с моим отцом, которому разрешал делать с собой все, что угодно; вторым по доверию был брат, потом шла мама, за ней я, и на самом последнем месте была сестра — к ней он испытывал недоверие.
Полли был единственной живностью в доме и вот уже двадцать лет членом нашей семьи, своеобразным ребенком. Он любил разговоры, смех, музыку, но только не в самой близи с собой. Когда он был один, а в соседней комнате оживленно разговаривали, он внимательно вслушивался, принимался участвовать в разговоре и смеялся на свой добродушно-ироничный лад. А иногда, если за ним совсем никто не наблюдал и он в одиночестве сидел на жердочке и кругом царила тишина и солнце нагревало комнату, тогда он начинал славить жизнь и Господа Бога в низких благозвучных тонах, звуками, похожими на пение флейты, и это звучало торжественно, тепло и страстно, как пение забытого всеми, играющего в одиночестве ребенка.
После ужина я полчаса провел за тем, что поливал сад, и когда, мокрый и грязный, возвращался в дом, услышал из коридора наполовину знакомый голос девушки. Я быстро вытер руки мешковиной и вошел в комнату, где сидела в лиловом платье и широкополой соломенной шляпе высокая девушка, а когда она поднялась, и посмотрела на меня, и протянула мне руку, я узнал в ней Хелену Курц, подругу моей сестры, в которую раньше когда-то был влюблен.
— Мы когда-то были знакомы? — спросил я с дружеской ухмылкой.
— Лотта уже сказала мне, что вы вернулись, — сообщила она приветливо. Меня, однако, обрадовало бы больше, если бы она просто сказала «да». Она стала красивой девушкой, я не знал, что сказать еще, и подошел к окну с цветочными горшками, пока она разговаривала с мамой и Лоттой.
Мои глаза смотрели на улицу, а пальцы вертели листья герани, но мысли были где-то совсем в другом месте. Я видел сине-холодный зимний вечер, катался на коньках по льду реки между высокими кустами ольхи и следил издалека, делая несмелые полукруги, за фигуркой девушки, которая еще не умела как следует кататься на коньках и ее поддерживала подруга.
Я слышал ее голос, он стал полным и низким, не то, что раньше, он был знаком мне и был в то же время чужой, она стала юной дамой, и я не казался себе ровней ей и ее ровесником, словно мне все еще было не больше пятнадцати. Когда я уходил, я опять ощутил ее руку, некстати поклонился, даже отвесил иронически низкий поклон и сказал:
— Спокойной ночи, фрейлейн Курц.
— Она что, опять дома? — спросил я потом.
— А где же ей быть еще? — ответила Лотта, и мне не захотелось продолжать эту тему.
Ровно в десять дом закрывали и родители отправлялись на покой. Целуя меня на ночь, отец положил руку мне на плечо и тихо сказал:
— Это правильно, что ты опять с нами. Ты рад этому?
Все пошли спать, и служанка уже какое-то время назад сказала «спокойной ночи», а после этого еще несколько дверей захлопало в коридоре — то открываясь, то закрываясь, — и наконец весь дом погрузился в ночную тишину.
А я еще до того запасся кружечкой пива и поставил его в холодное место, и теперь сел к столу в своей комнате, и так как в общих комнатах дома курить не дозволялось, я набил себе наконец-то трубочку и зажег ее. Оба моих окна выходили в темный и тихий двор, откуда каменная лестница вела наверх в сад. Там наверху я видел ели, черные на фоне неба, а над ними сияли звезды.
Я больше часа провел у окна, смотрел на маленьких мохнатеньких ночных бабочек, кружащихся вокруг моей лампы, и медленно выпускал дым в открытое окно. Длинной безмолвной вереницей тянулись перед моим внутренним взором бесчисленные картины моего детства и пребывания здесь, в родных местах, сплошной молчаливый поток, то поднимаясь и вспыхивая, то опускаясь и замирая, словно волны морской пучины.
Утром я надел свой лучший костюм, чтобы понравиться родному городу и многочисленным старым знакомым и представить им явные доказательства, что у меня все хорошо и что я вернулся домой не как бедный родственник. Над нашей зажатой горами долиной светило солнце, небо было синее, дороги не пылили, перед соседней почтой стояли возки из соседних лесных деревень, а в переулке играли дети в бабки и мячи.
Мой первый маршрут пролегал через каменный мост, самое старое сооружение в городе. Я смотрю на маленькую готическую часовенку на мосту, мимо которой я тысячи раз пробегал раньше, потом прислоняюсь к перилам и смотрю на зеленую быструю реку вверх и вниз по течению. Уютная старая мельница, намалеванное на ее стене мелом колесо исчезло, а вместо него впритык стоит новое большое строение из жженого кирпича, а так в остальном ничего не изменилось, и, как и раньше, бесчисленное множество уток и гусей плавают на воде и собираются у берегов.
В конце моста мне встретился первый знакомый, мой школьный товарищ, ставший кожевенником. На нем был сверкающий оранжево-желтый фартук, он неуверенно посмотрел на меня, рыская по мне глазами, так и не узнав меня по-настоящему. Я кивнул ему с большим удовольствием и поплелся дальше, а он стоял и смотрел мне вслед и еще долго чесал в затылке. У окна мастерской я поприветствовал кузнеца-медника с его окладистой белой бородой и тут же заглянул к деревщику, который запустил свое деревянное колесо и предложил мне понюшку табаку. Дальше находилась площадь с большим фонтаном и рынком и по-домашнему уютной ратушей. Рядом книжная лавка, и хотя старый господин много лет назад ославил меня за то, что я заказал у него произведения Гейне, я все же вошел внутрь и купил себе карандаш и открытку с видом. Отсюда уже было недалеко до школьных строений, я смотрел, проходя мимо, на старые здания, нюхал у ворот знакомый, внушающий страх запах школы и, сделав глубокий вдох, поспешил к церкви и к дому пастора.
Побродив еще по нескольким переулкам, я зашел побриться, пробило десять часов, и это было самое время навестить моего дядю Маттеуса. Я прошел опрятным двором к его красивому дому, отряхнулся в прохладном коридоре от пыли и постучал в его квартиру. Там моя тетя и обе их с дядей дочери занимались шитьем, дядя уже ушел в контору. Все в этом доме дышало чистой, старомодной атмосферой трудолюбия, во всем чувствовались строгость и четкость, соблюдаемые ради пользы дела, и в то же время в доме не веяло скукой и все было надежно. Сколько там постоянно протирали, подметали, стирали, шили, вязали и пряли, сказать было невозможно, однако дочки находили еще время заниматься музыкой. Обе играли на рояле и пели, и пусть они не знали новейших композиторов, зато основательно были знакомы с творчеством Генделя, Баха, Гайдна и Моцарта.
Тетя вскочила и пошла мне навстречу, дочки еще сделали последний стежок и только тогда подали мне руку. К моему удивлению, меня приняли как почетного гостя и провели в комнату для приема знатных посетителей. Затем тетя Берта, несмотря на мои возражения, не позволила себя отговорить и предложила мне бокал вина и домашнее печенье. А потом она села напротив меня в одно из представительских кресел. Дочери остались в прежней комнате и продолжили работу.